Logo
10-20 ноября 2018



Hit Counter
Ralph Lauren Sportcoats


 
Free counters!
Сегодня в мире
15 Ноя 18
15 Ноя 18
15 Ноя 18
15 Ноя 18
15 Ноя 18
15 Ноя 18
15 Ноя 18
15 Ноя 18
15 Ноя 18










RedTram – новостная поисковая система

Времена и имена
Скрипкороза и семь травинок
Лев Беринский, Акко

Авраам Суцкевер. Штрихи и эпизоды

      


Кто пребудет, что пребудет? Ветер, навсегда.
Слепота слепца, пропавшего во мраке без следа.
Моря след: змеистой пены искристый снурок.
Облачко – над веткой, зацепившись о сучок.
Кто пребудет, что пребудет? Сотворенья слог,
Чтобы в нём, травой проросшем, жить творивший мог.
Скрипкороза в честь свою пребудет вечно тут,
Семь травинок разнотравных песнь её поймут.
Дольше всех небесных звёзд пребудет та звезда,
Что упала и попала, как в слезу, сюда.
Влаги винной не убудет в кувшине: изволь!
Кто пребудет? Бог пребудет, мало тебе, что ль?

А. Суцкевер. "Вэр  вэт блайбн? Вос вэт блайбн?.."  (Перев. Л.Б.)

*    *    *

Умер Аврум Суцкевер  – один из крупнейших поэтов современности.
Уже самоё творческое присутствие такой личности в сегодняшней мировой культуре превращает в досужие всякие разговоры о неактуальности, провинциальности и т.п. литературы на идише, ненадолго было утихшие в самом конце 70-х, после вручения Нобелевской премии Ицхоку Башевису Зингеру. При том, конечно, что не премиями, пусть и самыми престижными, определяется грандиозность таланта и общественная значимость художника.



ТРУДНОЕ ЗНАКОМСТВО

С Суцкевером мы – стараниями Шарля Добжинского – должны были  познакомиться году в 87-м, когда Шарль (Хаим), известный французский поэт и шеф-редактор (после Элюара и затем Арагона) знаменитого парижского журнала "Эроп", рекомендовал нас обоих – Суцкевера и меня – в качестве участников культурно-политического форума "Пути Европы" в Страсбурге. Страсбург тогда со мной не связался, а года полтора спустя Шарль оказался в Москве, куда он приехал с группой французских литераторов, и мы встретились на поэтическом вечере, где он читал свои переводы моих  стихов.  Он как с разгону обрушился на меня с непонятными  упреками: так, мол, не поступают, подумал бы, в какое положение я ставлю его! Ведь в прошлый его приезд я согласился в том Форуме участвовать, я обещал ему это! Они там из Страсбурга все телефоны в Париже ему оборвали. Вот Суцкевер – а человеку ж за семьдесят – весь простуженный, а слово сдержал, как-то поднялся с постели и приехал...

Я стоял, ничего не понимая и даже не пытаясь оправдываться: в чем?

Позже выяснилось: организаторам форума не удалось тогда "разыскать" меня в Москве – ответа на их письменное приглашение они от меня не получили, с домашнего телефона я не откликался, в Союзе писателей им ответили, что я вроде уехал кого-то переводить, то ли в Киргизию, то ли в Таджикистан, а в редакции "Советиш геймланд" даже посочувствовали: да он, бедненький, тяжко болен, где-нибудь по больницам мыкается...

– Но тебя в те дни один переводчик наш в ЦДЛ видел – ты с румынами водку пил... Ну все у нас и решили, что ты  ехать не захотел и непристойно увиливаешь...

Так это делалось в СССР,  в Союзе писателей, в еврейском журнале – а уж о других почтово-телефонных и прочих службах что говорить?

СУЦКЕВЕР И МАРК ШАГАЛ

В марте девяносто первого мы всем семейством прибыли в Израиль... И вот я сижу у Суцкевера дома, в тель-авивской многоэтажке на ул. Шаарет, 20, и на большом столе, уставленном тремя стопками книг с рабочими закладками, замечаю и мой сборничек литнаследия Шагала "Ангел над крышами". Ага, – думаю, – подарок от Шарля. Значит, обо мне они все же там говорили...

Начиная с 48-го года и до самой смерти Шагала Суцкевер был его близким другом, публиковал его стихи (редактируя его не совсем "нормативный" литовский идиш) в лучшем на этом языке журнале "Ди Голдэнэ Кейт", чьим основателем и главным редактором он, Суцкевер, был  на протяжении всего существования этого издания, с 1949 по 1995 г.г.  Шагал, в свою очередь, иллюстрировал его книги, писал о нем, состоял в переписке с ним, принимал у себя, когда Суцкевер оказывался во Франции.  О своих иллюстрациях к поэме Суцкевера "Сибирь" (1953 г.) Шагал так написал: "Мы не были знакомы лично, когда я получил предложение (от ЮНЕСКО – Л.Б.) проиллюстрировать его поэму "Сибирь". Я, разумеется, отложил в сторону все свои другие работы и занялся отображением его представления о русской Сибири. Наполнив свои рисунки точками и линиями, оттенками и светом, я хотел выказать ему и его друзьям мою любовь и уважение к тому, что они делают". И прямо признавался в одном из первых писем к  Суцкеверу: "Как художник и как еврей я считаю, что Вы – самый наш светлый и молодой, самый яркий, пламенный и истинный поэт нашего трагического времени. Вы мне близки. Ваши стихи – это живопись, и когда Вы пишете, что Вам претит "красота", я понимаю Вас. Вы стоите на самой грани, на высшей ступени мастерства, и в то же время Вы – в самой гуще еврейства, а ваши (наши) бедствия выдали Вам такой "паспорт", какой иным поэтам еще нужно выстрадать – из глубины души моей желаю я Вам прогресса, я буду этому радоваться".

...Перехватив мой взгляд, направленный на столь мне знакомую книжицу на столе в правой стопке, хозяин, что-то вдруг вспомнив, приподнялся и  вытянул ее, придерживая другой ладонью остальные. Как-то порывисто, как будто чем-то рассерженный, он начал листать её, и найдя что искал, стал  медленно и поднимая всё более недоумённый взгляд на меня, читать вслух из моего там комментария: "Еврейский поэт Израил Беркович (...) рассказал мне следующее. Примерно в середине 50-х годов Шагал передал свои русские стихи поэту Авруму Суцкеверу для перевода и опубликования их в журнале "Ди Голдэнэ Кейт". Суцкевер, закончив работу, послал якобы свои переводы Шагалу для авторизации их, но Шагалу переводы не понравились, и печатать он их не позволил. (...) Эта история напоминала бы больше легенду (...) но времена меняются, и можно надеяться, что раньше или позже тексты русских стихов Шагала найдутся".

Суцкевер прошел со мной в другую комнату, открыл один из нижних ящиков книжного шкафа и выудил плотный конверт, откуда достал большую фотографию, на которой они запечатлены были вдвоем с Шагалом, и пачку  типографски набранных шагаловских писем к нему.


А. Суцкевер (слева) с М. Шагалом; портрет А. Суцкевера работы М. Шагала

– Здесь вы найдете ответ, – сказал он, – а хорошо бы и перевести всё это на русский и издать в Москве, такое возможно?

Обещанный ответ я нашел. В первом же письме Шагала  из Оржеваля в 1948 году, откликаясь на просьбу Сукцевера прислать что-нибудь в 1-й номер уже учрежденного идишского журнала, он пишет: "Посылаю Вам стихотворение, случайно написанное по-русски во время моего первого после войны приезда в Париж – в 1946. Я не могу найти своего идишского перевода, но я надеюсь, что Вы это сделаете лучше". И уже позже, в письме от 6 января 1949 г.:  "С большим удовольствием прочитал ваш перевод моего стихотворения(...). Ваш перевод моего бедного стихотворения –  честь для меня… (...). У меня и нет такого словесного багажа (своему идишу я выучился от матери, в хедере обучали вещам более "важным"). Никак пока не могу отыскать своего идишского перевода".

Так все-таки прав был Беркович, да и я, пересказавший его версию  русскому читателю, – чем же Суцкевер недоволен?

Но полный ответ я получил позже, в воспоминаниях Суцкевера: "Я поступил как Шагал меня попросил, перевел его стихотворение на идиш, отдал в набор и отослал ему для ознакомления. Его комплимент в ответном письме я поначалу с наслаждением проглотил. Но перед самой сдачей номера в печать я вдруг спохватился, обнаружив, что стихотворение как будто очерствело, что мой "словесный багаж" тут скорее пошел во вред: в моем переводе исчезла шагаловская воздушность и музыка говора его мамы. Я вынул стихотворение из набора и написал ему об этом. Увидев такое дело, Шагал сам заново перевел стихотворение или где-то отыскал свой затерявшийся перевод...".

В то лето 91-го я перевел все переданные мне Суцкевером шесть десятков писем Шагала к нему. На мой вопрос о том, кому принадлежат авторские права на них, он отвечал, что, разумеется, ему, это автоматически подтверждается давнишним согласием Шагала на публикацию их в журнале. Но когда я вскоре договорился о публикации их в Москве, в "Иностранной литературе", Суцкевер... словно растерялся... как-то замешкался... Я не стал допытываться, позвонил и извинился перед Наташей Казарцевой и Гришей Чхартишвили (будущим Борисом Акуниным, работавшим тогда в "Иностранке") – и убрал эти письма в самый дальний ящичек памяти. Там они и сегодня.


Телеграмма Л. Беринскому из «Иностранки»

Несколько английских переводов из этих писем я совсем недавно обнаружил в книге Бенджамина Харшава (Хрущевского) – Benjamin Harshav. Marc Chagall and His Times: A Documentary Narrative (Stanford University Press, 2004). 

СУЦКЕВЕР И ЭРЕНБУРГ

В начале лета 91-го я как-то заглянул в редакцию "Голдэнэ Кейт" к  Шпиглблату, готовившему мою публикацию. Редакция этого лучшего идишского журнала (на ул. Вейцман, 30) занимала небольшое квартирного типа помещеньице из двух маленьких комнат и кухни, частично приспособленной под что-то вроде подсобки. Штат – три человека: в задней комнатке главный редактор, а в первой, проходной – исполнявший все прочие творческие и технические функции, включая во всякое время дня отстукивание на пишущей машинке авторских текстов – поэт и эссеист Александр Шпиглблат. Третьим работником, не имевшим, впрочем, своего рабочего места, был "менаэль"– заведующий Мойше Милис...  Я пробежал глазами верстку и уже собрался уйти, как из "кабинета" вышел Суцкевер. Обычно мы спускались с ним в кафе в том же здании (Бейт Хемлин), но на сей раз он предложил пообедать у них, жил он неподалеку. Цветов, сказал он, сегодня не надо (я всегда приносил Фрейдке нечётных несколько роз), потому что жены дома нет, а по рюмочке коньяку у него найдется.

В тот раз он мне рассказывал об Илье Эренбурге, самом светлом и любимом человеке из всех писателей и вообще всех, кроме родни, кого он в жизни встречал. Когда я сказал ему, что в квартире Ирины Ильиничны, дочери Эренбурга, я пару лет назад видел на стене его, Суцкевера, портрет маслом, с преобладанием, как помнилось, зеленых оттенков, – он  глянул на меня вспыхнувшим взором, молча поднялся из-за стола, достал из застекленного шкафа бокал и наполнил его до половины – "вы, Лев, похоже, человек натренированный, что вам рюмка, давайте оба выпьем за дорогого Илью Григорьевича, хотя проза его, я думаю, вам не очень.... Ах, неужели мой портрет еще жив там...".

В 1944-м в оккупированную Белоруссию, в леса Нарочи, был через линию фронта послан за Абрамом и Фрейдкой Суцкевер, бежавшими из Виленского гетто и находившимися в партизанском отряде, небольшой самолет, их  чудом вывезший в Москву. За этой  спасательной акцией стоял Илья Эренбург, добившийся (по некоторым свидетельствам или домыслам) личного распоряжения Сталина.

А 29 апреля 1944 г. Эренбург опубликовал в "Правде" очерк о Суцкевере "Торжество человека", открыв ему, практически, доступ в московские писательские и жизнеобеспечивающие круги. Эренбург писал: "Несколько дней тому назад в Москву приехал боец литовского партизанского отряда, еврейский поэт Суцкевер. Он привез письма Максима Горького, Ромена Роллана – эти письма он спас от немцев. Он спас дневник Петра Великого, рисунки Репина, картину Левитана, письмо Льва Толстого и много других ценнейших реликвий России.(...) Осенью 1942 года он написал поэму "Колнидре". Ее содержание напоминает трагедию древности, но оно взято из жизни гетто. (...) У поэта Суцкевера был в руке автомат, в голове – строфы поэмы, а на сердце письма Горького. Вот они, листки с выцветшими чернилами. Я узнаю хорошо знакомый нам почерк. Горький писал о жизни, о будущем России, о силе Человека...".

О том, что "у поэта Суцкевера был в руке автомат", свидетельствует давняя фотография, но поэта берегли всё же для чего-то более масштабного, нежели, скажем, рутинный "захват языка". О его особом положении в партизанском отряде мне рассказывал в 96-м году куратор и корректор моей книжки "Фишфанг ин Венецие" Толик (Израил) Рудницкий, чья когда-то обязанность в том самом отряде была – охрана четы Суцкевер. Там и подружились они на всю жизнь (и я представляю себе, что он чувствует сейчас, в эти скорбные дни).

СУЦКЕВЕР И  ПАСТЕРНАК

...Рассказ Суцкевера об Эренбурге вдруг прервался, когда дверь в квартиру открылась, и на пороге показалась молодая энергичная женщина,  сразу заторопившаяся: "А, у тебя  гость... Ну, я только на минутку, взять забежала..." – и прошла куда-то вглубь квартиры. "Рина, моя старшая дочь, – сказал хозяин, – художница", и в ту же минуту женщина опять появилась, и, проходя мимо, уже подняла руку, чтобы помахать нам прощально ладошкой, но Суцкевер остановил ее: "Это идишский поэт Лев...". "У-ва!", – с нетерпеливым пафосом воскликнула она, – вус редсту, да что ты говоришь, а идишер поэ-эт?! У-ва!".

Она приблизилась, пожала мне руку и тут же исчезла. Суцкевер тоже вышел из комнаты и вернулся с небольшого формата картинкой: "Вот, ее юношеская работа. Хотите, подарю Вам. На память. Она все равно их раздает...". Картинка меня не впечатлила, но она и сейчас хранится у меня вместе с надписанными и не надписанными книгами Суцкевера, подаренными мне... 

Рина ушла, Суцкевер явно был утомлен, но отпускать меня не хотел: "Так вот, о Пастернаке...". Два перевода Пастернака – он хорошо это помнит – ему тогда довелось прочитать на Центральном радио, "может быть, эта запись где-нибудь у них сохранилась?". Из еврейских советских писателей он в те годы встречался раз или два только с Маркишем, больше ни с кем. Из русских литераторов – опять же  с евреями – с Борисом Полевым, Павлом Антокольским, Семёном Кирсановым. Само собой – с Эренбургом, "его Ирочка, надо вам знать, в свое время росла вместе с Идой, дочерью Шагала, Идочка была на пару лет младше..."). Он никак не мог вспомнить фамилию Льва Озерова, но когда назвал несколько деталей его биографии (ну из Киева, учился в Москве, там у них много евреев училось, что-то филологическое), я, мало, впрочем, надеясь угадать, назвал Льва Адольфовича по его настоящей фамилии – Гольдберг? Из ИФЛИ?

Суцкевер радостно всполошился: "Да-да, Лёва Гольдберг, а голдэнэр бухэр", – а когда я прибавил, что у этого "золотого парня" я пять лет  был в семинаре Литературного института – Суцкевер пришел в полный восторг (и таким я его больше никогда не видел): "Вот видите!.. Видите, как оно всё переплетается... А кого вы еще из тех лично знали? Кирсанова и Сельвинского? Сельвинский – это который ан онгеблозэнэр ындык? Да, в Москве, там, конечно, большая культура... Один Пастернак если взять...  Не просто поэт... А вы считаете, что Рильке влиял на него? Что, схожие метафоры?  В оригинале? Есть. Вот, двухтомник. Первый сонет из "Орфея"? Вот. Da stieg ein Baum... А что у Пастернака? Ага, ну это понятно, дерево у Рильке – это  ствол-песня, симбиоз, как у меня, например, фидлройз, скрипкороза как единый нэфэш... Так что у Пастернака? "Руками, как дерево, песнь охватив"? А где именно? "Мне Брамса сыграют"? А вы текст, случайно, не помните?.. Да-да, что-то  общее, как он там говорит: "И станут кружком на лужке интермеццо, руками, как дерево, песнь охватив"... Ну, у великих бывает. Вспомните Пушкина. Мы ведь несколько раз встречались, я имею в виду Пастернака, конечно. Идиш он не знал, но через немецкий и с моими объяснениями... Нет, перевел только несколько стихотворений...".

Как-то я пришел к Суцкеверу с диктофончиком и записал на мини-дискетку, с обеих сторон, его рассказы о себе, об Эренбурге,  Шагале... Был там и эпизод с отстрелянной у него пуговичкой на кепке, нечто фантастическое. В партизанский отряд, где они с  Фрейдкой находились, сообщили по связи, что Суцкеверов следует такого-то числа  на рассвете доставить к озеру Нарочь, в такую-то точку на берегу, за ними прилетит самолет.

"В первое утро не получилось, – рассказывал Суцкевер, – немцы сбили тот кукурузник, и он рухнул в озеро, вместе, нэбэх, с пилотом". На следующее утро они снова ждали на берегу, и самолет удачно сел, и они поднялись в воздух, но тут по ним открыли такую пальбу, что казалось – всё! вот-вот!... И стреляли беспрерывно до самой линии фронта и еще вдогонку потом... А когда они приземлились, наконец, в Москве, Фрейдке вдруг заметила, что на кепке у Абраши не хватает пуговички, такая, знаете, пуговичка на тех кепках. Отстрелили, такой шквальный обстрел был...


Лев Беринский в гостях у Суцкеверов

Фрейдке, молча расставлявшая на столе чай для мужа и кофе для меня, постояла еще, не перебивая его, а потом спросила, хотим ли мы к  чаю "хугу" или плэцэлэх...

Очень жаль, что запись на той дискетке получилась некачественная, хотя знающий звукотехник может, наверно, почистить ее – слушаем же мы Толстого, Шолом-Алейхема, Маяковского...   

Так вот, Пастернак. В статье Л. Кациса "Когда разгулялось" ("Лэхаим", январь 2008) читаю: "Уже в 1957 году в письме П. П. Сувчинскому в Париж Пастернак пишет: 'Проклятая журналистика, которая не может обойтись без басен и рассказов о том, чего никогда не было, без разглагольствований. Я не помню, чтобы я был знаком с С<уцкеве>ром; напротив, у меня ощущение, что я хотел избежать этой встречи из-за страшного стыда, благоговения и ужаса перед этим мучеником, – и что мне это удалось'. В этом письме (...) идет речь о статье Леона Ленемана о Суцкевере 'Я видел, как плакал Пастернак...' во французском журнале 'Экспресс' от 26 июня 1958 года".

А спустя месяц, в письме к  другому уже адресату, Пастернак пишет: "(...) Сцена с моими слезами в начале страницы – именно такое правдоподобие. Этого не было никогда. Как мне помнится, я отклонял знакомство и встречу с ним из чистого страха и стыда перед его высоким мученичеством, в глазах которого я должен был выглядеть моральным ничтожеством и предателем".

Но это не так. Суцкевер посвятил великому поэту стихотворение, в котором снежинки ложатся Пастернаку на грудь, превращаясь в желтый могендовид. 

ИЗ ПРОТОКОЛА НЮРНБЕРГСКОГО ПРОЦЕССА

– Свидетель, назовите вашу фамилию.
– Суцкевер Абрам Герцевич. (...) Я должен сказать, немцы заявляли, что истребляют евреев как бы законно. Был издан приказ, чтобы евреи носили на спине заплатки, потом, чтобы эти заплатки были на груди. Этот приказ был подписан комендантом города. Потом  был приказ, что нужно носить желтый сионский знак, шестиугольную латку на  груди и спине, чтобы отличить евреев среди населения города. (...) Суцкевер вытер слезы. В декабре 1941 года было распоряжение, что женщинам-еврейкам нельзя родить. Моя жена в конце декабря как раз родила в гетто ребенка, мальчика. Я тогда не был в гетто, я убежал во время одной резни или, как их называли, акции. Когда я  пришел, я узнал, что в госпитале в гетто моя жена родила. Я увидел, что госпиталь окружен немцами и стоит машина. И эти самые ловцы из зондеркоманды несут из госпиталя стариков и больных и бросают их, как дрова, в машину. Моя жена ребенка  спрятала. Но когда зашла эта комиссия, они услышали, что дети плачут. Они вырвали дверь и зашли. И тогда моя жена увидела, что один немец держит ребенка и кладет ему что-то под нос, а потом бросает его на кровать и смеется. Когда моя жена взяла ребенка, под носом у него было черное. Я же видел моего ребенка только мертвым. Он был еще теплый. На второй день я пришел к моей матери в гетто и вижу, комната пуста. На столе – открытый молитвенник и недопитый стакан чаю. Потом приехала подвода с обувью с мертвых, расстрелянных евреев. Среди этой обуви я узнал туфли моей матери.
– Свидетель, вы сказали, что в начале немецкой оккупации в Вильно было восемьдесят тысяч евреев. Сколько осталось в живых после оккупации Вильно?
– Приблизительно шестьсот человек, остальные погибли. 27 января 1946".

...Яков Эттингер вспоминает, цитируя книгу Джошуа Рубинштейна об Эренбурге, что "перед своей поездкой в Нюрнберг Суцкевер признался Эренбургу, что "собирался пронести в зал суда пистолет и застрелить Геринга". Илья Эренбург отговорил его от этой безумной затеи: "Такой поступок окончился бы смертью самого Суцкевера, а нацисты уже не стоили того, чтобы жертвовать собой из-за них". 

НЕТ, НЕ КИТЧЕВЫЙ ГОРДЫЙ ПРОФИЛЬ...

В то же лето 91-го Суцкевер опубликовал в ближайшем номере "Ди Голдэнэ Кейт" большую мою подборку, и я получил первый (и, кажется, последний мой в Израиле за стихи) гонорар. Этой публикацией он сразу ввёл меня во всеобщий, пунктиром по всему глобусу, круг идишской литэлиты тех лет – случайных и посредственных этот журнал не печатал. Но много важней был тогда для меня – целинника на новой земле – человеческий аспект его отношения ко мне.

В какой-то нестерпимо-знойный день мы сидели под уличным тентом в кафе, и вдруг он предлагает: "Не прогуляться ль нам?" – и мы шагаем с ним, с человеком под восемьдесят, в июньском пламени вдоль улицы Вейцман от самой редакции и аж до "Бейт-Асия", где справа через дорогу стоит известный в идишском мире с виду скромный такой "Бейт", культурный и исследовательский центр, финансируемый неким – нам бы с вами такой – зарубежным фондом. И мы поднимаемся по ступенькам, и он берет меня под локоток, и мы  входим из фойе в кабинет директора, и Суцкевер, не присаживаясь, говорит ему:
–  Шулэм-алэхэм вам, жара несусветная... Хавэр Бэр (условно – Л.Б.), к нам вот прибыл на жительство идишский поэт, вот он стоит и не понимает еще, о чем речь... С женой, с тремя детьми, с родителями и сестрой с ее семейством... Разделите тысчонку на десять человек  – что получается? Лев, – он повернулся ко мне, – я спешу, корректура... Вы останетесь здесь и получите чек. До свидания всем.

– Хоть бы воды стакан выпил, – пробурчал директор. – Тысчонку... Как вас, говорите, зовут? Что-то не слыхал. Послушайте... Помощь мы не оказываем. Никому. Иногда, если у писателя умирает кто-то, или, бывает, сам писатель...  И то не каждому... И максимум – 250. Недавно у одного жена померла...
– А вас как зовут, адон директор? – перебиваю я. – Адон Бэр, на такой случай, храни вас Господь, я готов для вас выложить и две тысячи...
Поворачиваюсь и ухожу.

Назавтра звонит Суцкевер:
– Ну, настольную лампу купили уже?

Я коротенько изложил. На предложение встретиться завтра... у Бэра – я ответил бесповоротным "Нет!". А спустя два дня звонок в дверь: незнакомый парень с мотоциклетной каской на голове. Я подписываю ему какой-то листок с изображением в уголке того "Бейта" и... получаю 1000 шекелей, кэш! Кыш, наваждение...

Суцкевер был тем человеком, который инициировал присуждение мне международной премии им. Ицика Мангера, а в 98-м энергично поддержал мою кандидатуру на "пост" председателя идишского союза писателей и журналистов.


Статья Иче Гольдберга в «Лецтэ Найес»

И можете представить себе, что я ощутил, когда вдруг услышал такой пассаж в приветственном слове редактора журнала "Идише культур" Иче Гольдберга на моем выступлении в нью-йоркском "Арбэтэр-Ринг", в феврале 1999-го:
- Я вам тут прочту несколько строк, которые я взял себе на заметку во время телефонного разговора с Суцкевером. По обыкновению, прозвучал вопрос "что слышно в Нью-Йорке?". То да сё, а когда я  сказал ему, что здесь Беринский, то он, Суцкевер, начал говорить о нём, а я стал записывать. И вот что сказал Суцкевер: "На редкость интеллигентный человек, большой поэт, величина в идишской поэзии". Дословно сказанное Суцкевером. 'Что-то в нём от Мойше-Лейба (Мойше Лейб Гальперн, Halpern,MosheLeib; 1886-1932 – ред.). Личность и дорогой друг. Вы должны всё, всё сделать, чтобы там открыть его. Пусть они знают, кто приехал в Нью-Йорк". (Иче Гольберг. "Лев Беринский – дер  дойердикер койх фун идиш ин а наем нусэх". "Лецтэ Найес", апрель 1999).

В то же лето Суцкевер запросил и получил от меня заполненные анкеты для выдвижения на израильскую Госпремию (каковую сам он получил еще в 1985 г.) – но тут уж и авторитет его не помог: возроптали  именно идишские писатели-старожилы, чьи заслуги перед государством несомненно – если забыть о литературе – выше были, нежели  у залётного  княкэра...

*  *  *

Из прекрасного поэта Аврума Суцкевера в Израиле на протяжении полстолетия пытались сотворить этакую китчевую икону, идола, горделивый профиль на мелкой монетке, за которую здесь принимали (или выдавали) идишскую литературу.

Чего стоит, к примеру, одно лишь скандально-"литературоведческое" открытие почитаемого профессора, который с довольно высокой трибуны в большом зале, заполненном идишскими литераторами и филологами, держал (на иврите) проповедь по случаю некоего юбилея и "научно" утверждал, что, мол, Авраам Суцкевер не просто великий и даже самый великий идишский поэт двадцатого века, но: величайший поэт всех эпох и на всех языках, на которых когда-либо говорили и писали евреи!


«Скрипкороза». Дарственная надпись Л. Беринскому и рисунок А. Суцкевера

На языках (подумал я тогда, сидя в заднем ряду), на которых говорили евреи, писали ведь не только Генрих Гейне, Хаим-Нахман Бялик и Борис Пастернак, не только Шломо ибн Габироль, – но и авторы Псалмов и Песни Песен, и Когелета. Волна приглушенных выкриков прокатилась по рядам. А старый поэт сидел за торжественным столом в президиуме и никак, разумеется, не мог вмешаться...

Но я помню другие, глубоко трогавшие меня эпизоды, где бывал я свидетелем и собеседником, с какой жаждой, с какой радостью этот человек часами мог говорить, спрашивать, задумываться, улыбнуться чему-то своему, или – на тебе! – вдруг в гнев впасть, когда дело касалось поэзии.

ПОЭЗИЯ

Последняя на ветках слива эта
темногустого фиолета,
нежна как плоть зрачка, зеница ока.
В ночной росе набрякла и намокла,
огонь страстей, любви и грёз гася,
а с первой утренней звездою – вся
так невесома... Прикоснись, но словно
и не задел её, своих примет
не оставляй, ни даже пальца след.
                                                      (Перев. Л.Б.)

Временами я просто терялся. Он мог неожиданно, как ребенок, вдруг спросить:
– Скажите – только честно! –  я что, в самом деле неплохой поэт, а?

Или:
– Вот вы говорите - Рильке. Гений. Но у него я понимаю же, откуда всё и как получается... У вас – нет... Как вы это делаете?
– Что?
– Например,  "Лебедя" вашего... Откуда вы  это берёте? Нет, не так: откуда оно у вас берется, приходит на ум? 

Урожденный поэт. Древний грамматик. Традиционный европейский модернист. 
Чьи книги я постоянно видел на его столе? Рильке. Ахматова. Пастернак.
Чьи имена он упоминал снова и снова? Малларме. Эренбург. Шагал.
Тематика и "смысловой материал" в поэзии Суцкевера, да, полностью еврейского происхождения – но его рафинированная эстетика с такой, бывает, осторожно-мовистской, глянь-ка, на щечке родинкой...

Идишский стих он поднял на высоту европейского – сегодня уже классического – модернизма, представленного творчеством великолепных поэтов первой половины 20-го века – Рильке, Александра Блока, Антонио Мачадо, Эудженио Монтале, Константиноса Кавафиса...

27-го июля 2002 г. умерла Фрейдке. Суцкевер замкнулся в себе, отгородился, уединился  – и больше мы не встречались. 

   Акко, январь 2010, "Окна" - "МЗ"


Количество обращений к статье - 8685
Вернуться на главную    Распечатать
Комментарии (0)

Добавьте Ваш комментарий *:

Ваше имя: 
Текст Вашего комментария:
Введите код проверки
от спама
 
Загрузить другую картинку

* - Комментарий будет виден после проверки модератором.



© 2005-2018, NewsWe.com
Все права защищены. Полное или частичное копирование материалов запрещено,
при согласованном использовании материалов сайта необходима ссылка на NewsWe.com