Logo
8-18 марта 2019



Hit Counter
Ralph Lauren Sportcoats


 
Free counters!
Сегодня в мире
06 Апр 19
06 Апр 19
06 Апр 19
06 Апр 19
06 Апр 19
06 Апр 19
06 Апр 19
06 Апр 19
06 Апр 19












RedTram – новостная поисковая система

Времена и имена
Апология злотворца
Лев Беринский, Акко

У Фили пили, да Филю и побили.

Читаю очередное из десятков, а может быть, сотен запоздавших "разоблачений" этого Зверя 666 времён и пространств поистине апокалипсических.

"Так что там слышно насчет гения и злодейства?" – пишет  в этом контексте мой давнишний приятель, журналист. И  дальше: "Один новейший идишский поэт заметил, между прочим, что Пушкин, конечно, был слишком наивен, считая эти вещи несовместными…".

Упомянутый "один новейший идишский поэт" заметил, однако,  много чего ещё и другого о личности "A. B." – да и сам этот почти штампом ставший теперь эвфемизм, заменяющий, как некую всемогущую непроизносимость, полное имя и наводящую ужас фамилию, – появился впервые, как лирический персонаж, в 82-м году  в нескольких визионерских стихотворениях этого "новейшего": "Зэт!" ("Взгляните!"), "Дос зисэ умэндлэхэ лебн" ("Эта сладостная бесконечная жизнь") и др., а в личных записях имеется, к примеру, и такая: "A. B. – тот человек, который первый и единственный, силой своего художественного чутья и большевистской власти в еврейской советской литературе распознал и объявил обо мне как о еврейском поэте, печатал огромные подборки моих стихов, часто – в пику всей своей редколлегии, которая мало что в этих стихах понимала (он же, бывало, утешал меня: "Ай, что вы, Лёва, от них хотите, это старые жопы, подкармливаю их..."), написал восторженное предисловие и – опять, же силой своей власти – издал в Москве книгу моих стихов, и по-человечески я должен быть ему благодарен. И я благодарен ему… умом. Душа же – орган любви и признательности – молчит, сурово поджав губы".

*  *  *

Арон Вергелис – самая фантастическая из встреченных мной на земле фигур, любой искус охватить его образ сверкающе рвётся – как сеть браконьера, накинутая под луной просушиться на бабу с веслом, а наутро, в тине и чешуе, сволакиваемая со скульптуры соцназа.

Чешуя… чешуя… что-то знакомое… Ха! Это ж Горький о Ленине: "Он весь в словах, как рыба в чешуе". С той, пожалуй, для гурманов лишь разницей, что от волгаря и вправду, поди, всю жизнь тюлькой революционной пованивало, а наш – парижанист, артистичен, легок; что тот – "прост, как правда" (врёт-врёт signore Maxim, либо что это у него за плод такой – "правда"?), а наш – весь метафора, неуловимость, и блёстки на нём чешуйковые – отблик тайны и Моцарта, не в пример этим тяжеловесным еврейским и нееврейским шрайберам, чей общий советский облик, сказал бы я, "прост, как ложь".

*  *  *

Арон Алтерович (вариант: Львович) – больше чем очень умён. Он  больше – чем мудр. Он – как сказано – метафоричен. "Разоблачения" комментаторов его жизни и деяний – смешат его, и он прав: ну куда им, однозначным, как "+" или "–" в дебет-кредите местечковой, даже если в нью-йоркской или там тель-авивской их бухгалтерии, просчитать его и его многобитовую, многобитую жизнь?

Ибо бит он бывал беспрестанно, и не только судьбою и фигурально: два московских ушкуйника ("Дай прикурить…") по сухопутью отправили и уложили его на предсмертную койку в Кремлёвке – а он выжил, этот еврей, Вечный Жид, самый Дух Воскресения тхиес-амейсим, закалённый, как сталь в комсомольце, на просторах Галутья двух тысяч лет.

О, какой он ещё еврей! И как презирает он весь этот олам-а-гоим с подлетавшими, бывало, к редакции "Чайками", ЗИЛами и шо там ещё, подвозившими низший чин из ЦК или глав делегаций, космонавтов-"друзей" (но, случалось, и маклера из USA по продаже машинок для обрезания – выгнал!..).  А его восьмистишие! –

ПАМЯТНИК МНЕ ПОСТАВЬТЕ
МОЖНО С НАДПИСЬЮ, МОЖНО БЕЗ.
ПАМЯТНИК МНЕ ПОСТАВЬТЕ –
АЛЕФ И БЕЙС.

ПУСТЬ НЕ ВЕЧНО — А ЛИШЬ ПОКУДА
НЕ СОЙДЁТ НАШЕ СОЛНЦЕ С НЕБЕС,
НАДО МНОЮ СТОЯТ ДВА ЧУДА –
АЛЕФ И БЕЙС.
                                                               (Перевод мой – Л. Б.)

*  *  *

 Забавно, что после того, как я начал писать на идиш, он перестал давать мне стихи свои на перевод: это, значит, чтобы отныне я, "коллега" по еврейскому, что ли, перу, больше не вникал, не лазил в "нутро", в технологию, в "как это делается" у него; прозу, драматургию свою, эссеистику – да, это он мне заказывал, а вот лирику, область, где душа хошь-не-хошь, а вот она или отсутствует, чёрной зияя дырой… Но – поздно, к тому времени я уже много попереводил его: для "Худлита", для "Совписа", для "Современника", в однотонки, двухтонки, pardon, в однотомники, двухтомники – всё, что, во взаимозависимости со стажем служения и пламенем рвения, причиталось советскому национальному поэту, а с "китами" я этими работал с конца ещё 60-х, и было их у меня, помимо и, пожалуй, покрупнее на вес, чем Вергелис, несколько: литовский советский поэт Эдуард Беньяминович Межелайтис, молдавский советский поэт Емилиан Несторович Буков, кабардинский (ах, Голубые Озера под Нальчиком, золотая Эпоха Застоя!) советский поэт Адам Огурлиевич Шогенцуков, ну и ещё несколько, и вовсе не обязательно, чтобы малоталантливых, напротив: одарённость – это даже порой одобрялось…

Арон Вергелис – не в каком-то обзывательном, а в терминологическом смысле – советский поэт. В эстетике больше, чем по содержанию. В меру неожиданная вдруг тема, в меру смелый образ и ритмический ход, не в меру же – осмотрителен. Хоть и писал и повторял он в стихах, и варьировал: "Йо, а комисар их бин" ("Да, я комиссар!" – и это в горбачёвские уже времена, когда можно было уже не накушиваться), – никакой он не поэт-коммунист, он поэт-конформист, что ржавым туманом проедает такой даже явственный дар, как, скажем, у Иосифа Бродского.

*  *  *

…Этот государственный Вергелис занимался по совместительству ещё и поэзией, которая у него получалась потому только, что он родился от двух евреев (фун а ид ун а идишке), то есть людей по определению талантливых…

Евреи вносят неразбериху в установившиеся, казалось бы, и общепринятые на свете понятия, и Арон Вергелис всей жизнью своей, как тяжелой дубиной, нанёс удар по самому, может быть, хрупкому у Александра Пушкина месту о том, что "гений и злодейство – две вещи несовместные".

*  *  *

Мы познакомились в 77-м. В вестибюле с Венерой на Воровского, 52, над раздевалкой. Он шёл мне навстречу и весело заорал издали:
– Я знаю, кто вы. Знаете, это не гениально.
– Верно, — сказал я, — это, знаете, не гениально.

Он опешил. Он-то – про мои переводы, переданные ему накануне Глебом Фальком, редактором Худлита, я ж – о том, с чего переводил. Он понял и глянул волком – таким и смотрит с портрета в том "Избранном" 78-го, словно фотограф нас "щелкнул" в тот раз, а потом выбросил меня,  за малозначительностью, из кадра.

Его господство, первогильдийность, переплескивавшая в разгильдяйство, полагались непререкаемыми, как исходная в танце позиция. Он был хозяин. Он командовал, распоряжаясь: как расставить столы перед большим сабантуем; кого в "Совписе" издать в этом году, а кого – после смерти; если он, как птица в орлином полёте, гадил в эссе на Башевиса-Зингера, всякий "геймландовский" писатель должен был при упоминании сего имени нос зажимать: кто, Зингер? Развратник, фу-у-у… Графоман…
– Ну а Шагала, его вы зачем переводите? – удивлялся с угрозцей, — я же был у него, я видел: какой он поэт? Будут думать, что у евреев  такие поэты… Бялик, да, конечно, другое дело… Великий, великий. Но при чём тут кишинёвский погром, что, вы у него уже ничего другого не нашли уже переводить?.."

*  *  *

Что антисемитизма в СССР нет, что и в царской России "не так было всё просто, как если сионистов послушать" – это саморазумелось и помнилось всем окружением без напоминаний.

Но я-то в его штате и свите не состоял, я издавал и Шагала, и Зингера-нобелевца, и поэму Бялика, и случалось – после подобной апробации, "легализации" в солиднейшей "Иностранке" он печатал такого автора у себя, в оригинале, как оно было, к примеру, с Башевисом. А советские еврейские писатели, съезжаясь в Москву на редколлегию, шепотком, в коридоре, пробираясь в сортир, крутили мне пуговицы:
– Говорят, у вас есть книжка этого Зингера аф идиш, знаете что-о? он не такой, может быть, плохой уже, я бы у вас попросил посмотреть, но там же израильская орфография?..

Я хохотал:
– Так читайте на русском что-нибудь. "Лолита" Набокова вышла. Перестройка, маэстро, торопитесь!

Вергелис мог сказать молоденькому ещё Чернину: "Вы мне, Володя, больше такое… не пишите! У меня уже есть на это Беринский". (Речь шла о верлибре). Мне же – наоборот: "Этот кран вы, Лёва, не закрывайте. А я вас буду печатать больше, чем всех. Больше, чем, когда они жили, Гонтаря или Грубияна. Вот я вам книжку принёс, посмотрите, – вы же в нашей литературе безграмотный, а вообще читать по-еврейски вы уже научились?.. Мойше Альперн, большой поэт, самый лучший там был у них, в Америке… Но вы, вы у меня, Лёва, (дальше здесь умолчу, чтó я был "у него" – не из скромности, откуда ей взяться у сына портного с бухарестского квартала Круче де Пятра с красными фонарями? – но по причине композиционной: недосказанность – эффектней, чем похвальба).

Годом позже вопил он на всю редакцию, став посреди вестибюля: "Это же графоман, у него почти всё без рифм!" – и кричал, как секретарша-сорока на хвосте принесла и что меня, дурака, рассмешило тогда, – по-русски,  чтоб уж, значит, все поняли, что впал я в немилость, ибо на Кировской 17 делали и не делали еврейский журнал ещё и представители как стопроцентно русифицированного, так и чистейше великоросского – надо полагать, для присмотра – народа.

*  *  *

Он был сумасшедший, да, без сомнения – с элементами сумасшествия. Гнев лишал его разума, даже видимости разумения, логики. Но в моём-то случае был прав он, озверевая: я обманул надежду его на обретение некоего вроде последователя, адепта без тормозов, этакого вундер-переростка из недотёп, которого он "человеком сделал" и, возможно, успел по-своему полюбить, а он мне так, бывало, вполголоса и сообщал, пересев с председательского (даже на выпивках) своего стула: "Вас, Лёва, я люблю. Но вы должны помнить…"

Одинок он был устрашающе.

"Ах, почему я одинок?" –
Страдал бандюга-осьминог" –
писал не о нём ли сатирик, кажется, Раскин?

Почему-то всегда был он голоден. Хватал на ходу, подойдя к столу развернувшего завтрак работника, что ни попадя: сливу, хлебушка ломтик; отщипывал, может, и вправду не замечая, говоря, говоря что-то, ушко пирожка; смяв, белым листом пальцы тёр после брынзы. В такую – и только такую – минуту я любил его, сердце сжималось.

Но с одиночеством бытия своего он, я так полагаю, смирился, да по-иному он жить бы, пожалуй, не мог: жизнь его была функциональна, и ни с кем делить (разве вот немного с поэтом в себе) он её не желал. В друзьях своих числил он, мелко тщеславничая, Михалкова "Серёжу" (председателя СП РСФСР) да "Серёжу" Баруздина (глав. редактора "Дружбы народов"), да Наровчатова, тоже "Серёжу" (глав. редактора "Нового мира"), и с удовольствием нам, слушателям идишской группы на ВЛК, рассказывал про интимные их и свои замашки крупных писателей: Наровчатов, к примеру, на каком-то балу советской интеллигенции "накакал" (A. B. брезговал расхожим дурнословием) в рояль; сам же он, нисходящий сродник песнопевца Давида, откусил, приловчившись, на другой уже, кажется, assemblee, угол стола. "Вот этими вот зубами!"

*  *  *

Я, конечно, бывал безобразно неблагодарен и позволял себе – совершенно осознанно и подло – такое, что никому не простилось бы.

Постучавшись, но не дожидаясь ответа, я отворил, помню, дверь в его кабинет и застал его, спиною ко мне, присевшим на пол перед раскрытым сейфом в углу: он перебирал какую-то стопку блокнотовидных дерматиновых корочек. Не успев приподняться, он повернул ко мне побелевшее, как мне показалось – от страха, лицо.
– Это что, Арон Львович, всё паспорта ваши? – совершеннейшим идиотом и на всю редакцию гаркнул я.

Кроме сейфа, красного на столе телефона рядом с доступным, каких-то государственных писем и зарубежных газет (при том, что из иностранных языков он знал только русский, если родным считать идиш, — или же наоборот), которые сразу же после прочтения не в корзину, но и не в письменный ящик девались, а особо откладывались, для возврата куда-то, поглубже, – помимо всего сего был он тайной вообще, весь в недосказанностях, намёках, порой – это ощущалось — что-то действительно означавших, но часто – с золотистым мерцанием пыли в глаза. Таков, впрочем, был стиль самоподачи всякого совначальника, и на служащих это действовало завораживающе: предполагалась вхожесть "нашего" в некий круг сильных – партзаправил или крупных директоров, или – с улыбкой смерти – чинов КГБ.

A. B., однако, на тему последнюю не улыбался. С пугающею распахнутостью, как бы исключавшей реальную такого варианта возможность, говорил он, держа идишскую вражью газету в руках (которую тут же "складировал"): "Дураки, открывают Америку для дураков. Вот и вы послушайте: Арон Вергелис – полковник госбезопасности… Что они уже там могут знать… Уже я полковник у них…".

Мне – после всего, что я и тогда уже знал в этом плане о некоторых даже Классиках советской еврейской литературы, всё одно было, полковник ли наш A. B. и в ГБ ли, но меня злила наглость, с которой он откровенно и нас, вкруг сидящих, назначал дураками, а ещё больше бесило меня наше "моя-не-понимай", с которым, считалось, обречены мы экскрементные выбросы больной его психики сглатывать, к чему он привык за десятки лет обхожденья с еврейскими своими писателями. (Кто же из них позволял себе хоть поперхнуться — оказывался моментально и навсегда врагом журнала, еврейской культуры, советского интернационализма, социалистической родины, прогрессивного человечества и т.п. – о чём, по его ли, A. В., воле или, может, другими уже путями становилось известно где надо, а заодно и "всей общественности") Я никогда не спускал ему разнузданной его агрессивности и, к примеру, в ситуации с газетным полковником – этаким полным Швейком,  и в полный голос, обращаясь к Алику Бродскому, заметил, что плох тот солдат, который не мечтает стать генералом. В тишине как перед расстрелом вскрипнули зубы (стол дробившие зубы!) Вергелиса – или, может, то хрустнул стул под заёрзавшим и уже тяжелеющим тухесом некоего молодого восхожденца идишской литературы?..

Что, так смел я был? Нет, просто было мне наплевать. Почему – это речь о другом уже, о том, кем и как себя ощущал я в той вселенной непролазных, грозящих вплотную или призрачных страхов, поддаться которым означало свихнуться, стать маньяком и жертвой бесчисленных фобий – чем, собственно, был ведь (и остается по сей день и в любой новой ему стране) нормальный советский человек. К гибели я был готов чуть ли не с детства. Отказать же себе в минутной лафе ну хоть подразнить вполне вероятного малэхамовеса – было б роскошью. К тому же с Вергелисом я не шибко, по правде, опасался: мы были как бы два поэта друг с другом, и угробить меня (что, я думаю, стоило б не больше усилий, чем смочить не два, а полпальца…) означало б уже для него нечто в самом деле a la Salieri, а тогда б все сказали: из зависти… И потом, я был ему нужен – "еврейский Вознесенский", как допёр обо мне один хухэм из его мудрецов.

Но главное, и это я тоже знал к тому времени, шиз и наглость в ответ на наглость и шиз – это было средством "техники безопасности" в непростой такой, в общем, работе, как жизнь в том опасно-галлюцинаторном мире ("Осеннее каннибальство" Сальвадора Дали или "Череп, содомирующий рояль"), и я, может быть, расскажу где-нибудь про наверняка уж полковника "Василь Васильича" (в предъявленном удостоверении значилось какое-то имя другое), кадрившего меня на морозе, в замусоренном закутке позади метростанции "Кузнецкий мост": за всю мою жизнь, суммарно, я, наверно, столько не наматерил, как в две наши встречи с тем типом, когда я – не Швейком уже, а каким-то непрочёсанным уголовником неизвестной ему, спецу по интеллигенции, ковки – сплёвывал: "Не, Василь, это я на хаю видал, фалуй барух из торезовского, я теперь же ж, видишь, писатель, мне контора твоя на хай не нужна".

Отмахался хаями. Впрочем, год и тогда уже шёл 82-й. Мне – повторюсь – совершенно неинтересно было (и есть), ещё ли один советский писатель – стукач, и с погонами он или без, что по сегодня покоя, увы, не даёт "изобличителям" Арона Вергелиса, людям как и впрямь, очевидно, от него пострадавшим, так и бездарям-подвывалам, которых он не печатал, — и правильно делал. Жаль вот, не всех он бездарей не печатал: "Разве это писатели? Вы счастливый человек, что не обязаны их читать… Я знааю, Лёва? подкармливаю их, жалко же, алтэ идн…". Среди других же им публикуемых были многие "лица полезные", в основном – из писателей русских и братских, членов правления СП СССР, СП РСФСР, СП УССР, Киргизской ССР, Узбекской ССР – да что перечислять, ведь за полвека ещё до рожденья мусоросборного словца "совок" здоровый юмор Строителя Коммунизма расшифровывал священную аббревиатуру как "Солдаты Срали Солёной Рыбой").

*  *  *

Он всегда обращался ко мне на русском, то ли – странно подчёркивая нашу с ним в этой макаронноязыкой среде "элитарность", то ли — удерживая на некой дистанции. Я же неукоснительно шпарил на идиш, и чем "бессарабистей" и плебеистей – тем с большим мстительным наслаждением, а он всё понимал во мне, этот чёрт!

Иногда чуть не плакал: "Ну что вы, Лёва, мне жить не даёте, то эту строчку я вам заменил, то эту строфу я вам выбросил. Я же знаю что делаю… Они же все  т у д а  пишут… И вообще, понимаете, это неважно, если вы поэт, дело не в строчках и в этом-том слове, а в вашей деятельности, в том, что вы значите в литературном и общем процессе, за кого вас считают… Ой, Лёва, как мне нужен соратник".
Да, я слишком его огорчил, всем собою.

*  *  *

И я хорош, пробовал переиграть его в шизоидной нашей с ним игре "я да ты – два таланта". И как бы не зная, с кем дело имею, как бы на вшивость его ещё раз проверяя, вставил в очерк тот в 85-м ("Штилер август. Драй зунике тэг" – ("Тихий август. Три солнечных дня") лакмусовую бумажку – описание сцены, в которой евреи Рудни, на Смоленщине, куда приезжал я за очерком этим, отказались получать – "фун о-дем бандит, вос ди ерд трогт им нох? " (позвольте уж без перевода) – журнал "Советиш Геймланд", даже бесплатно и хотя бы один экземпляр на весь город! Кишка у моего поэта-редактора оказалась тонка, в публикации сцена вылетела, как из пуцки, и при полном потом, ещё случалось, олрайте не раз меня в его взоре пугал — пугал за него – светлый, яростный, вечно этот недоуменный на свете вопрос "лама?" – "Лёва, за что?"

Ибо я и сегодня никому не открою, какие слова сказал он мне наедине, наутро после той ночи, когда в первый раз прочел идишские мои стихи. А на людях – на ВЛК, где он вёл у нас творческий курс (в основном вергелисоведенье) – он, как большою пришиблен бедой и словно о ком-то отсутствующем, произнёс, войдя в  аудиторию, тяжело сев за стол и обращаясь в пустоту, заполняемую, кроме меня, ещё четырьмя семинаристами: "Я целую ночь читал стихи Беринского. Такого в еврейской поэзии никогда не было. Послушайте только, что он говорит, например, про луну…"

Но и мне нелегко было. "Алик, – грезил я, помнится, – надо бы мне как-то присесть с ним, поэт ведь, по стаканчику б и прямо сказать: что вы с собой, Арон, делаете? Или – Арон Львович, чтоб не спугнуть…"

Пробовал – вдруг вступал в обширный, министерский его с ковром в охват пола кабинет; жестом непонимания пузырь доставал:
– Арон Львович, лэхаим?
Он, как загнанный в угол, вопить начинал:
– Бейдер! Йоське! Могильнер! Быстро ко мне! Этот Лёва опять принёс сюда херс свой, помогите!

"Помогите" — понималось снаружи как "помогите выпить", но в панику-то его не от хереса молдвинпромовского бросало: от ужаса перед этим терять-то чего не имеющим босяком, что вдруг вздумает, может, изображать из себя Гамлета перед мамашей, с монологом насчёт "вовнутрь повёрнутых глаз".

Но редко-редко и сам он мечтал, говорил, встав из-за редакторского, огромного, сдвоенного, всегда тяжелой работой загруженного стола:
– Давайте, Лёва, там сядем.

Первым опускался на диван, слева, если изнутри, от выхода, неумело, как если б Адам-кадмон чужие ещё мира предметы ощупывал, клал руку на плечо мне, на запястье, на пальцы и, сам обмирая от слов своих, бормотал:
– Нам надо... когда-нибудь погулять... на бульваре ... поболтать…
Что стены в редакции сплошь ушастые – кто лучше его мог знать это!

А в Переделкино, куда раза три зазывал, тож куража набраться не мог:
– По делу, Лёва, по делу. Вы с чем ко мне?
– Не знаю. Вы приглашали…
– А, да… Но всё уже не так… А почему вы работать ко мне не хотите?
– Ой, Арон Львович, цурес у вас со мной будут…
– Да-а, вы правы… Цорес у меня и так хватает… Лёва, но работать же некому…
– Арон Львович, поверьте, не надо нам этого, ни вам, ни мне!
– Да, правильно! Вообще… надо бы нам когда-нибудь поговорить… Где-нибудь на аллейке… Но не сейчас. Там Женя, знаете… одна скучать будет…

Я уезжал, понимая: Женя (жена, дочь В. Катаева) – отговорка. Да и о чём это он, столь многозначительно и годами готовясь, мог говорить со мной? В чём сногсшибательном довериться мне? Он понимал: впечатлить меня можно только стихами, притом не антисоветскими вдруг, как у иных "китов" их немало хранилось под ветошной полой, а – поэзией…

А всё же – ощущение тайны осталось.
Не тайна злых его, а может и страшных деяний. Не тайна того, что он вдруг – ну не знаю: агент Хомейни! или – шолиах с Плутона! или даже – вовсе и не еврей! (Вылитый Ицхак Рабин, лицом, ростом с виду и торсом, покачиванием на ступнях, когда фасом стоит говорит).
Знает ли сам он, A. B., свою жгучую тайну?
Я-то, кажись, докумекал.

Его тайна – САМОПРЕДАТЕЛЬСТВО. В нём было с лихвой на большого поэта. Вышел, в общем же, не такой уж... Но тогда, в самом начале моего "идишского периода", где-то в 81-м, я, наслушавшись от него чарующих баек (частью, может быть, и правдивых) про военную и поэтическую его молодость, написал, среди прочего, и такое стихотворение, в котором, мне кажется, что-то неуловимое я в нём уловил:

К ТЕОРИИ ГРАВИТАЦИИ: A. B.

А. В. – этот нежный поэт-пейзажист  визионерского толка
был воздушным десантником, "Himmelstrafe" – подумать только!

И вот наступает черёд, и пришёл его час
опускаться на землю, в 73-й раз,
и Азраил, ангел смерти, уже расстелил
каменистое ложе в руинах ему или топь в изумрудной траве,
и бравый десантник А.В.
пошёл кувыркать тормашками…
Но пронзительный лирик А. В.
весь повис и застыл в воздухах, озираясь:
фантастический стереопейзаж
распростёрся вокруг, искушающе-странный мираж
из тех, на которые пялил глаза, ещё в старую эру,
ясновидец, грезёр, назорей,
проложивший визирку, путь-дороженьку в новую веру,
40 дней проваландавшись с чёртом в пустыне и 40 ночей…

Но вернёмся в наш век… Азраил улетел – к чёрным дырам
его унесло…

А. В. был десантником, как уже сказано, сие ремесло
из него настоящего сделало парня, хотя и со смуром, делирика, –
впрочем, лирика
спасала не раз ему жизнь, подключая внеземное своё притяжение,
гравитацию грёзы, если выразиться точней…

Что такое? У вас возражения?
Насчёт разницы в массах планет и заоблачных зыбких теней?
Ну а груз этих грёз, этой веры в бессмертность,
а тяжесть утрат и обид?

Ах, да что там – извольте, убедитесь воочью, кто хочет:
вот он, пламенно-рыжий А.В. –
стоит
и хохочет!

                                                                                       (Перевод мой — Л. Б.)

В оригинале он что-то – не помню, что – выбросил. Он и вправду ведь полагал, будто знает, что делает. Что ж, по меркам советским – виртуоз был, вертелся и многими вокруг вертел. Уран Гуральник, человек честный и образованный, и перед смертью проклявший "Рыжего", на своих лекциях нам говорил:
– Эпоха "Советиш Геймланд" Вергелиса во всемирной идишской литературе знаменательна тем, что…

*  *  *

Да, в России ещё осталось и останется много евреев, но кто там сегодня станет читать что бы то ни было, издаваемое Ароном Вергелисом?! Это в Израиле, да ещё в Америке, видят в нём обессиленного "идеологического противника", которому и на новый журнал бы денег подкинуть – a мицвэ. Свои игры. Но для евреев всей недавней евразийской империи никакого интересного такого A. B. не существует, есть Вергелис – имя, означающее в глухой где-то Рудне только одно: "а бандит"…".

Представительствовать – не забота поэта, его должность – молебствовать, петь и плакать, смеяться…

*  *  *

А если он знает, а если он понял, что предал – и необратимо уже – земное своё бытие, – как же смешны ему и мелкоигольчаты все эти "разоблачения", публикуемые старые его и к нему, и о нём письма, да ещё в прессе газетной, да ещё в израильской, которую он, хоть идишскую, хоть какую, и презрением не удостоит.

"Советиш Геймланд" как "эпоха" болен неизлечимо, на какую его "Идише гас" ни переселяй*. А как говаривал сам А. В., когда кто-нибудь из сотрудников заболевал, хотя б насморком: "Больных нам не нужно! Больных в тачку – и прямо на свалку!", во большевик!

Акко, июль 1994

__________________

Публикуемые фрагменты основаны на личных и ни в коей мере не претендующих на объективность впечатлениях автора, близко знавшего и сотрудничавшего с поэтом  и редактором  журнала "Советиш Геймланд" на протяжении 14 лет.
__________________

*Основателем и гл. редактором журнала "Советиш Геймланд"  (1961-1991), как и более позднего "Ди идише гас" (1993-1999)  был и до конца оставался А.А. Вергелис (1918-1999). 
__________________

В сегодняшнем выпуске «МЗ» в разделе «Это – мы» к 70-летию автора статьи Льва Беринского опубликована его биография и приглашение читателям на творческий вечер поэта в Тель-Авиве.

Количество обращений к статье - 4268
Вернуться на главную    Распечатать
Комментарии (0)

Добавьте Ваш комментарий *:

Ваше имя: 
Текст Вашего комментария:
Введите код проверки
от спама
 
Загрузить другую картинку





© 2005-2019, NewsWe.com
Все права защищены. Полное или частичное копирование материалов запрещено,
при согласованном использовании материалов сайта необходима ссылка на NewsWe.com