Logo
September 2019


Hit Counter
Ralph Lauren Sportcoats


 
Free counters!


RedTram – новостная поисковая система

Времена и имена
Воспоминания о «Конце главы»:
к 70-летию дела «космополитов»
Лина Кертман, Хайфа

Пять лет назад в трёх номерах «МЗ» (443 – 445) был опубликован мой мемуар под названием «Нападение на одну диссертацию» - о том, как в середине 70-х годов прошлого века была не принята к защите моя кандидатская диссертация (о творчестве Джона Голсуорси).

Этот рассказ далеко не случайно был «приурочен» к марту 2014 года, когда минуло 65 лет с «незабываемого 1949-го»: хотя моя «незащита» была, конечно же, несопоставима с пережитым родителями за 25 лет до того, внутренняя связь между этими событиями выявилась тогда с полной несомненностью ... Обо всём этом я подробно рассказала в том мемуаре, но там в центре внимания всё же была моя собственная история. Сейчас, когда прошло ещё пять лет и в марте 2019 года наступит уже «круглая» (70 лет) невесёлая годовщина недоброй памяти 1949 года, мне кажется важным подробнее рассказать именно о пережитом родителями в то страшное время. Этот рассказ безусловно «оживит» память многих людей, чьи близкие прошли через похожие испытания, а кому-то (особенно людям следующих поколений) приоткроет, может быть, не известные им страницы нашей общей истории. Но есть у меня и ещё один глубоко волнующий и «подтолкнувший» к этой статье мотив: сравнительно недавно (в 2017 году) было столетие обоих моих родителей – историка Льва Кертмана и филолога Сарры Фрадкиной - и эта дата была необыкновенно широко и во многом необычно отмечена в Перми, став большим Событием в жизни города и особенно Пермского университета, где они проработали всю вторую часть жизни, рассеченную пополам всё в том же 49-м году. Думается, что и это заслуживает отдельного внимания…

Приступая к этому «многослойному рассказу, невольно вспоминаю слова Льва Толстого о том, что нельзя начинать с событий 1825 года, которым он первоначально собирался посвятить сравнительно «локальный» роман, позднее вылившийся в грандиозную эпопею «Война и мир» - необходимо до 1825 года (до которого он так и не дошёл…) погрузиться в 1812 год, так многое определивший в судьбах и, что ещё важнее, в миросозерцании его героев, но что и это повествование не будет полным, если не рассказать о 1805 годе. Особенно ярко вспомнились мне эти слова, когда начала было свой рассказ прямо с тех разгромных собраний, которые мои родители, как многие интеллигенты их поколения, пережили в 49-м году – и «споткнулась», почувствовав, что те их трагические переживания не будут поняты во всей полноте, если не знать, как жили и, главное, что думали и чувствовали они до этого драматически переломившего их жизнь года: ведь к тому времени за их плечами уже была большая война, а до этого – «детство – отрочество – юность» и «свой университет», который они закончили в 1940 году.

Год рождения моих родителей был один – 1917-й (людей этого поколения долго называли «ровесниками революции», и вплоть до начала войны их выстраивали на ноябрьских и первомайских демонстрациях в отдельные молодёжные колонны), но месяцы их рождения были разными: день рождения отца – 1 сентября (то есть до октябрьского переворота, долгие годы называемого, как известно, с пафосной торжественностью - Великой Октябрьской Социалистической революцией), мама же родилась 26 декабря - после переворота. Это различие было частым предметом семейных шуток - особенно во время споров, где даже если дело касалось пустяков, папина мягко либеральная позиция часто наталкивалась на мамину категоричность, и он восклицал: «Ничего не поделаешь! Нас с тобой разделяет октябрьская революция!» Но был на всю жизнь запомнившийся им момент, когда темпераментный спор окрасился в трагические тона: в начале войны мама и мысли не допускала, что Киев может быть сдан фашистам (она была тогда горячей «правоверной» комсомолкой и во многом верила официальной пропаганде – потом, во многом под папиным влиянием, это у неё «прошло») - и возмущённо спорила с папой, всегда бывшим более проницательным и аналитически мыслящим. (Так, в самые молодые свои годы, задолго до знаменитой книги Джиласа, он самостоятельно пришёл к мысли об образовании в советской России нового, не предвиденного марксистской теорией класса – представителей административно – командной системы…). В тот день перед своим уходом на фронт он с тревогой предвидел скорую оккупацию Киева и настойчиво убеждал маму, что ей с пожилыми больными родителями необходимо как можно скорее уехать, но она легкомысленно не поверила - и уехали они в самый последний момент. (Слава Богу, что успели… Эту потрясающую эпопею их эвакуационных метаний мама описала в своих мемуарах). Вскоре ей пришлось убедиться в правоте папиных предсказаний, это был один из самых тяжёлых дней её жизни: «… я не могла заснуть, ходила по ночной степи (в эвакуации в Актюбинске, где в тот сентябрь 1941 года она была отправлена со студентами Актюбинского пединститута на колхозные работы – Л.К.) и прощалась с Киевом. И убеждалась (уже не в первый раз), насколько Лёва прозорливее меня. О нём я давно ничего не знала, казалось, что кончено всё – и Киев, и… Жить не хотелось. Только жалость к родителям ещё держала. Но что-то во мне надорвалось…». С такой же трагической остротой воспринял известие о взятии Киева мой тяжело раненый отец. Вот отрывок из большого стихотворения, написанного им через месяц после страшного известия:

…И груб, беспощаден и страшен,
Как зверь неизвестных широт,
По городу юности нашей
Немецкий полковник идёт.

В те долгие госпитальные дни он над многим тяжело задумался, многое в судьбе своего поколения с глубокой горечью переоценил – и написал много стихов (которые привожу здесь с вынужденными сокращениями):

Ю. Новаку

Забудь на миг, что завтра снова в бой,
Что спутались названия и даты,
Мой старый друг! Я говорю с тобой,
Как на Мариинской улице когда-то.

(…) Ты помнишь ночи в комнате моей,
Античный мир тогда почти нам снился –
Студенческие споры трёх друзей
И мрачные гипотезы Бориса…

Какая боль! Мой друг, какая боль!
Пойми, что время нас берёт измором,
Что старость наступает исподволь,
А наша юность кончилась позором.

Плохой финал! Мы потеряли сны,
Улыбки, песни, принципы, идеи…
На кой же чёрт теперь мы все нужны?
На что же я ещё теперь надеюсь?

Но где же те великие слова,
Которым, мнилось, не было износу?
…Настанет день, поникнет голова,
И к юности пойдём мы, как в Каноссу.

Склоним колени, поглядим с тоской
На прошлое, споём из сил последних.
Настанет день…Ты будешь ли со мной,
Мой старый друг и умный собеседник?

Под этими стихами стоит дата – 17 октября 41-го года. Обозначено и место – Астрахань. Почти все свои стихи военного времени отец написал там (в астраханском госпитале). Его однокурсник - «старый друг и умный собеседник» - никогда не прочёл обращённые к нему стихи: молодой историк Юлий Новак пропал без вести в первые дни войны. Погиб и третий друг – Борис Погребинский, о котором говорится в этих стихах, чьи «мрачные гипотезы» папа часто вспоминал и говорил: «Борис ВСЁ понимал…». В студенческие годы они уже начинали мыслить как профессиональные историки. В том октябре моему отцу было 24 года. Ещё далеко впереди были разгоревшиеся в стране большие споры незыблемо верящих во внушаемые догмы о самом справедливом в мире общественном строе и счастливой жизни народа в стране, «где так вольно дышит человек», - с сомневающимися или прозревшими, но начинались они у думающих людей уже тогда, и это слышится и в других очень выстраданных стихах папы (привожу отрывки):

БУДЕМ ОТКРОВЕННЫ

Почему вы плачете?
Выдумали сказку!
Я вас в плагиате
тотчас уличу!
Музой романтизма
кто из вас обласкан?
Песни Ламартина
вам – не по плечу.

Думаете, в Киеве
много счастья было?!
А о том забыли вы,
как в ночную тьму
Чёрные, как вороны,
шли автомобили?
Эти люди – кто они?
Как – и почему?

(…) Тинистая слякоть.
Тусклые затеи!
Будьте откровенны
в этот грозный час!
А над сказкой плакать
я и сам умею,
Только сказке цену
Знаю лучше вас…

Строки о страшных ночных автомобилях очень близко перекликаются с известными стихами Наума Коржавина («… А между тем, гнусавя и урча, / Шли в ночь закрытые автомобили,/И дворников будили по ночам»), и хотя написали это два молодых киевлянина независимо друг от друга, это естественная перекличка умеющих честно думать… Но жестокие трезвые мысли порой «упирались» в неразрешимое противоречие - острая душевная боль не давала смириться с беспощадной, лишающей всех дорогих иллюзий трезвостью: «А над сказкой плакать я и сам умею, /Только сказке цену знаю лучше вас!».

Мои родители очень любили свой Киев, где обрели «пожизненных» друзей (кстати, одним из самых близких был филолог Яков Гордон, с которым они с мамой учились на одном факультете – отец хорошо известного читателям «МЗ» Александра Гордона), и главное – где сами они встретились в самом начале студенческих лет…

Лев Кертман с Линой

… Дочь моя, поймешь ли ты меня,
Ветерана Зборовских сражений?

(…) Ты прочтёшь об этом много книг,
Вызубришь сражения и даты…
Но пойми! Над Киевом огни
Радостью светили нам когда-то!

Слышишь? Шелест листьев и ветвей
Над днепровской серебристой глубью…
Это шёпот матери твоей,
Это твой отец её голубит…

Не знаю точно, когда эти стихи были написаны. Маминой рукой помечено – «1941 год, октябрь, Астрахань». До моего рождения оставалось ещё несколько лет. Неужели это в самом деле так и мама не ошиблась?! Такое возможно, потому что даже друзья родителей знали, что с самых молодых своих лет отец мечтал именно о дочери и, значит, мог так доверительно обращаться к ещё не рождённой, но мне всё же смутно кажется, что папа говорил, что дописывались эти стихи в сорок пятом, когда война кончилась и я уже родилась. Но не уверена. Папу уже не спросишь… Как бы то ни было, это мои самые любимые папины стихи.

Уже тогда мой отец призывал историков не доверять только официальным источникам и не бояться додумывать:

(…) Наклонись к изголовью
Койки, где плачет несчастная мать.
Слушай, историк! Поэт пишет кровью,
Ты же о крови обязан писать.

Если ты хочешь быть честным и точным,
Наши архивы тебе не нужны.
Я предлагаю отличный источник. –
Первые письма моей жены.
(Ты не обидишься ведь, дорогая?
Что, не спросясь у тебя, предлагаю?)

Вдумайся в них! Поворочай мозгами!
Мало? Я выдам тебе наконец
То, что писала из Харькова мама.
Мало? Прочти, что писал и отец.
(Мама и папа, к чему обижаться?
Можно ведь цензорам в письмах копаться?)

Но напиши! Пусть потомки запомнят,
Как, назубок заучив свою роль,
Вышла на свет из профессорских комнат
Вечная тема истории – боль.

О, напиши! Будь пророком, поэтом,
Гением – только о том и прошу!
Впрочем, могу не просить и об этом:
Мне наплевать. Я и сам напишу.

Этот большой отрывок – из стихотворения с «программным» названием – «Разговор с нашим историком». Сколько десятилетий должно было пройти, сколько времён российской жизни смениться, чтобы историки в самом деле увидели в письмах тех лет «отличные источники», помогающие понять реальную жизнь и чувства людей тех лет! Как далеко до этого было в те страшные месяцы 41-го года, когда ещё ничего не было ясно и жутко было думать даже о самом ближайшем будущем, в котором не исчезнет «вечная тема истории – боль». Думается, что не случайно в этих стихах так неожиданно сближаются, казалось бы, несовместимые понятия: они обращены к историку – человеку науки, которому предстоит исследовать эпоху, и вдруг: «Будь пророком, поэтом!..» Мой друг Александр Гордон, многое слышавший о моём отце от своего, остроумно назвал его «поэтическим историком». До научных исторических трудов было ещё далеко, но в стихах моего отца тех лет живёт История, участником которой он был: его «былое и думы»… В стихах – больше чувств и «дум», о «былом» же он, как многие фронтовики, не очень много рассказывал, но эти немногие рассказы мне очень запомнились.

…При выходе из окружения (кстати, им повезло, что нашёлся храбрый лейтенант, взявший на себя командование и ответственность) – солдаты вдруг увидели, до чего все обросли, и захотели постричься. И вот на привале молоденький солдатик – простой деревенский украинский «парубок» – взялся за это дело. Он охотно постриг молодых парнишек - своих ровесников, во всём понятных ему новобранцев (многие были из деревень). Папа же вызвал недоверие – он был старше большинства и, насколько я понимаю, оказался в той группе единственным интеллигентом. Парень заподозрил, что перед ним офицер, спрятавший документы и скрывающий своё звание «на случай попадания в плен» – потому, мол, и постричься хочет (такие случаи были известны - офицерам разрешалось не стричься так, как солдатам). Возмутился и отказался стричь. На самом деле мой отец за всю жизнь – уже став профессором! - не поднялся выше звания ефрейтора (что годы спустя стало предметом дружеских шуток его и особенно моих друзей), но разубедить того парня было невозможно, пока у взбешённого папы не вырвался «убойный» и, видимо, ещё неожиданный тогда аргумент: «Да я еврей! Если попадём к немцам, мне уж точно будет всё равно!» На всю жизнь запомнилось папе выражение какого-то растерянного и смущённого удивления на лице того парнишки – в отличие от будущих киевских коллег моих родителей, он явно никогда «не мыслил в этом направлении» и мало что знал об этом сюжете. Но сразу постриг.

Другой сюжет. Отец был представлен к ордену Красной Звезды с необычной формулировкой: «За спасение командира». Их командир очутился на нейтральной полосе между советскими и немецкими войсками – не смог выбраться, когда началась жуткая стрельба. Потом наступило долгое и непонятное мучительное затишье, и отец поднял бойцов в атаку. «Просто нервы не выдержали!», – говорил он, посмеиваясь, годы спустя. Командира отбили, но до получения награды дело не дошло: вскоре папа был тяжело ранен и отправлен в госпиталь. Только в шестьдесят шестом году в пермском военкомате вдруг отыскалось то давнее представление, но вручили почему-то не орден Красной Звезды, а орден Отечественной войны 2-й степени. Папа шутил, что и орден этот, и медаль он получил «за то, что медленно отступал». Участвовать в наступательных боях ему не довелось.

И самый потрясающий сюжет. «Жлобин» - это слово из официальной биографии отца было знакомо мне с самого раннего детства. И моему брату (с его детства) – тоже. Мы знали, что там началась папина война. Но, как оказалось много лет спустя, знали далеко не всё. Потрясающее воспоминание уже моего брата: после его окончания школы они с папой отправились в давно задуманное путешествие по местам тех боёв – и совсем неожиданно увидели в Жлобине памятник с удивительной надписью: «Воинам – освободителям 1941 года». Папа долго смотрел на памятник, не веря глазам своим. Он был одним из тех освободителей: уже отступив на восточный берег Днепра и взорвав за собой мост, они получили приказ вернуться и выбить немцев из Жлобина. С трудом вернулись и освободили город… на пять дней. Дольше удерживать его не было никакой возможности, даже это их короткое возвращение было чудом. Памятник был поставлен на собранные средства – по инициативе тех евреев, которые успели уйти. Те пять дней спасли их от неминуемой гибели. Город освободили только через два года, но многих людей – ещё тогда. людей – ещё тогда. Такой памятник – с такой датой и надписью! - наверное, единственный на всю страну.

В стихах отца почти не встречается оптимистических предсказаний, но одно – поразительно сбылось: «Нет, я найду тебя! Мы снова обретём /Потерянное небо Украины!» Точнее, безусловно сбылась первая часть этого страстного «заклинания»: маму он нашёл (почти чудом – через единственный не изменившийся адрес не уехавшего в эвакуацию московского родственника, которому писали все сорвавшиеся со своих мест - и воюющие, и «разбросанные» по неизвестным адресам). Что же касается «второй части»…Небо Украины осенью 41-го и ещё долгих два года потом оставалось недоступным. Обрели ли они его после освобождения Киева? В первое время после возвращения казалось, что да… Родители вернулись в 1944 году (маме было очень важно, чтобы ожидавшийся ребёнок родился в родном городе).

Свои чувства тех дней папа описал в созданном им в сороковые годы киносценарии «Зрелость ровесников», где герой идет по Киеву «без видимой цели – просто старый киевлянин приехал в родной город и ходит, ходит, чтобы надышаться воздухом юности, наглядеться на теплые, как руки матери, скверы <…> выходит на Владимирскую горку, надолго замирает у ограды, глядя на разлившийся Днепр, на острова… Резво, по-мальчишечьи сбегает по тропинке вниз, к Подолу; теперь он смотрит на город снизу…».

Этот неповторимый аромат времени близящегося конца войны ощутим и в задуманной тогда поэме:

Живые вернулись. И снова каштаны,
Сплетения улиц, огни и дожди…
Опять этот город – с красой первозданной
Отрогов днепровских, с лавиной прощаний
- Давно иль недавно? – и встреч впереди.

Живые вернулись. И вновь панорама
Отрогов днепровских, сплетенья ветвей…
Опять этот город – с огнями, с дождями,
С ветрами несбывшихся чьих-то затей.

(…) Весь мир был в те дни по-весеннему молод.
Искрился надеждами юности весь…
И вот он вернулся. Опять этот город.
А юность… А юность останется здесь.

Столько светлых надежд! Ещё в эвакуации в Казани папа защитил написанную под руководством известного учёного, академика Е.В. Тарле диссертацию о талантливом историке 19-го века Тимофее Грановском, о блестящих лекциях которого ходили легенды; восхищённые лекциями моего отца студенты, не сговариваясь друг с другом, часто сравнивают их в своих воспоминаниях В сентябре 1944-го сбывается мечта: вернуться в Киев - «Это были всё-таки счастливые годы: война идёт к победному концу; свой долг солдата он исполнил, работа увлекает, идёт успешно. Рядом – любимая жена, маленькая дочь: живы родители, сам он молод, полон сил, творческих идей. (…) И вот уже наступили неповторимые дни мая сорок пятого. Победа! Нет, Кертман не забыл этого праздника. Он навсегда остался в сердце, и в последующие годы в День Победы собирались в доме Льва Ефимовича друзья, праздновали, вспоминали», - так написала в книге воспоминаний о моём отце, вышедшей через три года после его смерти, моя подруга Надежда Гашева (филолог, бывшая дипломница моей мамы, потом - известный в Перми редактор, открывшая многих талантливых авторов и выпустившая много прекрасных книг. В День Победы Надя всегда приходила к нам… К глубокому прискорбию, она ушла из жизни летом прошлого года).

Лина Кертман читает главу из «Книги дочери»
на вечере, посвящённом памяти отца

Хорошо помню рассказы родителей о том ликовании, с которым всю ночь гуляли они с уцелевшими друзьями по любимому городу, обнимались с незнакомыми, пели. Но через совсем недолгое время у отца вдруг вырывается совсем, казалось бы, неожиданное:

Были вьюги, были беды –
Все осталось позади.
Почему же в День Победы
Как-то холодно в груди?
Потому ли, что за кадром
Слышу тут, как слышал там
Старую абракадабру
Правды с ложью пополам?..

Снова возвращаются все его сомнения и прозрения, так сильно опережающие время ещё в первые годы войны…

Скоро, скоро зазвучит в полную силу эта «старая абракадабра»… Неумолимо приближается 1949 год. Но Судьба ещё подарила моим родителям несколько счастливых лет. Мама успешно защитила в 46 году талантливую кандидатскую диссертацию о драматургии Чехова и его традициях в творчестве английских драматургов (в разгар борьбы с "космополитизмом" ей «припомнили» это те самые люди, что хвалили тогда…). О блестящих лекциях моего отца бывшие киевские студенты с восхищением вспоминали много лет спустя: «Кертман рассказывал о событиях вековой давности так, словно они происходили вчера. Перед нами вставали не выразители тех или иных классовых интересов, а живые люди с их достоинствами и слабостями. Мы узнавали о них то, чего ни в каких учебниках не было…» (Михаил Гилелах, журналист); «Особый эффект курса Льва Ефимовича состоял в том, что лектор на кафедре как бы размышлял вслух, приглашая слушателей принять участие в разговоре (…) в полной мере царил Его Величество Разум» (Владимир Шляпентох, политолог и Михаил Лойберг, историк – студенты из первого киевского выпуска Кертмана. Из воспоминаний.)

Надежда Гашева с горечью прокомментировала эти слова: «Его Величество Разум» был в те годы не в чести». Его носителям вскоре пришлось горько почувствовать это. Травили лучших учёных по всей стране, и мои родители прошли через все «полагающиеся» разгромные собрания. Об этом остались точные «свидетельские показания», написанные по-настоящему преданными памяти моего отца людьми:

«Кто присутствовал хоть раз на собраниях, активах, учёных советах тех дней, не забудет этого никогда… Льву Ефимовичу не давали говорить. Выкрики зала, наглые вопросы президиума… Почему писал памфлет против Леона Блюма под псевдонимом? Почему написал, что Торез вернулся в Париж из Москвы (а где же он находился во время войны?) <…> Даже (не постеснялись): почему так мягко произносит “л” (хорошо ещё, что не “р”; ясно – дефект произношения, по-украински мягкое “л” чувствуется особенно)» (это из уже цитирующихся здесь воспоминаний Владимира Шляпентоха и Михаила Лойберга).

Михаил Гилелах остроумно заметил, что «по-особому странно» звучало обвинение в том, что Лев Кертман иногда писал свои международные обзоры под псевдонимом («Кость Лывенко»): «борцы с космополитизмом как будто забыли, что даже “великий вождь” не гнушался псевдонимами» (добавлю – и другой «великий вождь» тоже!)

Яков Гордон, также обвинённый в космополитизме, писал: «… нас вместе распинали на двухдневном университетском активе, где “юноши бледные со взором горящим” восторженно следили за тем, как громят космополитов, спасая родину (…). Среди эпизодов, которые не забываются, приведу такие. На пресловутом активе, объявляя нас предателями Родины, антипатриотами, те самые, кто знал, что мы не имеем и двух пар брюк, задавали нам вопросы типа: “Сколько долларов ты получил у банкиров Уолл-стрита?” (нам обоим), “Почему подражаешь врагу народа Скрипнику – даже в произношении звука “л”? (это Леве). “Как смеешь говорить о влиянии третьеразрядного немецкого поэта Гейне на нашу великую поэтессу Лесю Украинку?” (это мне). Не буду называть разного рода опричников, которые травили нас, но не могу забыть холодные и мутные глаза ректора университета Бондарчука – главного опричника этого учебного заведения, этого Малюты Скуратова, когда он тринадцатого марта вручал нам приказ об отчислении из университета (…). Мы стали прокаженными. Мы выходили из аудитории, где шел актив, ошеломленные и униженные, а люди мирно беседовали друг с другом, кто-то улыбался, кто-то дочитывал газету. Вокруг “агентов Уолл-стрита” и “иностранной разведки” образовался вакуум, нас пропускали вперед…» (из письма).

Вскоре на отдельном собрании филфака маму тоже обвинили в чуждых советскому народу взглядах, выраженных в её диссертации: «Нашему Чехову не прибавляют славы похвалы слабых и второсортных английских писателей (речь шла о Бернарде Шоу, Сомерсете Моэме, Кэтрин Мэнсфилд – Л.К.), о которых Фрадкина пишет, захлёбываясь от восторга. Такие исследования чужды советской науке, и такие «учёные» нам не нужны!» На том собрании мама мужественно сопротивлялась и смогла разбить обвинительные аргументы, доказав недобросовестность «обвинителя», который был настолько уверен, что ей не дадут сказать ответное слово, что очень халтурно исполнил «партийное задание» - приписал себе в «обвинительные пункты» её же утверждения, как будто она утверждала что-то противоположное. Её блестящее опровержение («по пунктам» и со ссылками на соответствующие страницы своей работы) было встречено аплодисментами. Такого организаторы никак не ожидали: они рассчитывали завершить собрание голосованием, в котором большинством голосов будет зафиксировано требование изгнания С.Я. Фрадкиной из университета, и принять соответствующее постановление (оно было заранее заготовлено!) – такое же, какое было принято в конце собрания, на котором «распинали» отца и Якова Гордона («Собрание партийного, комсомольского и профсоюзного актива вскрыло истинное лицо космополита Кертмана и в своём постановлении потребовало прекращения его деятельности в университете».(из статьи «Антипатриотическая деятельность космополита Кертмана"), но в этот раз – скорее всего это был единственный случай за всю историю «борьбы с космополитизмом»! - план провалился. Но всё равно окончательной победы в те годы быть не могло – мама была уволена с другой формулировкой: «по сокращению штатов». (Кстати, ей вменялось и другое «преступление», состоявшее в том, что когда в 1946 году, после печально известного доклада Жданова о «порочной политике» журналов «Звезда» и «Ленинград» и партийного постановления, клеймящего Анну Ахматову и Михаила Зощенко, от неё – как, впрочем, от всех преподавателей литературы в вузах и школах – потребовали прочитать это постановление на лекции («естественно», без всяких комментариев – как официальный документ, «не подлежащий обжалованию»), она «слишком долго» и выразительно читала стихи Ахматовой (якобы «для иллюстрации» её камерности и всяческого «несоответствия генеральной линии литературы соцреализма», осуждённых в постановлении), но это чтение, разумеется, запомнилось студентам гораздо лучше, чем всё, что прозвучало до этого, и поэзия Ахматовой многих сильно впечатлила. Такое не прощалось.

В те же дни, когда гремели эти жуткие собрания, в газете «За советские кадры» появились две статьи на украинском языке «Антипатриотическая деятельность космополита Кертмана» (20 апреля 1949 года), и почти тогда же – о маме: «Злопыхатель в роли преподавателя». Одни только эти устрашающие заголовки звучали как политический донос – такое часто предвещало арест…

«Не знаю, сколько нервных клеток у него отнял тридцать седьмой год или война, но убеждён, что пресловутая космополитическая кампания десяток лет у него отобрала», - так написал моей маме в 1987 году Яков Ильич Гордон, потрясённый неожиданной внезапной смертью моего отца.

Ареста, слава Богу, не случилось. Но работа была потеряна. Отец пытался бороться – весной и летом 49-го года он разослал заявления в 60 вузов страны, и отовсюду пришли отказы: клеймо космополита так отпугивало ректоров вузов, что исключало возможность интереса к личности претендента (его уму, знаниям, таланту…). Трудно представить, как сложилась бы дальше судьба родителей, если бы в неё не вмешалось поистине Чудо – случайная встреча папы в коридоре министерства в Москве с ректором Пермского университета Александром Ильичом Букиревым. Удивительно смелый и благородный человек, прошедший две войны, Александр Ильич мыслил по-своему и не боялся рисковать и брать на работу людей с «запятнанной» репутацией (побывавших в немецком плену, отсидевших срок в Гулаге). Не испугало его и папино «пятно», и он сразу сказал: «Приезжайте, нам как раз нужны историки». От папиных слов о его «безродном космополитизме» Александр Ильич решительно отмахнулся: «Это меня не интересует, нам нужны хорошие специалисты» - и успокоил, узнав о причинах охватившей папу растерянности, которую чутко ощутил: «Филологи нам тоже нужны, мы с удовольствием возьмём Вашу жену». (Забавную реакцию вызвала ещё одна короткая заминка, связанная с опасением чересчур сурового климата для часто болеющей дочки – на это Александр Ильич «отрубил»: «У нас тоже есть дети! И ничего – растут!») Это была поистине «судьбоносная» встреча.

Сейчас, когда, как ни парадоксально это звучит, мы знаем о тех временах больше, чем жившие «внутри них» - ещё более понятно, насколько нашей семье повезло и насколько страшнее всё могло закончиться…

Прошло ещё несколько лет (до 5 марта 1953 года, дня смерти Сталина, ещё надо было дожить, до этого некоторые волнения настигали отца и в Перми…), и наступило сравнительно «вегетарианское», по выражению Анны Ахматовой, время. «Смягчается времён суровость…» - так сказано у Бориса Пастернака – любимого поэта моего отца – в стихотворении 1957 года).

Но острая психологическая травма от пережитого в 49-м году осталась у моих родителей на всю жизнь, при всех «сменах времён» она не исчела. (При воспоминании о папиных стихах о «родном небе Украины» у мамы однажды с горечью вырвалось: «Потом мы поняли, какое оно нам родное…»). И когда уже в мои студенческие годы (то есть 10 – 15 лет спустя!) я увлеклась филологическими исследованиями сюжетов, связанных с русской литературой ХIХ века, и написала несколько вызвавших похвалы курсовых работ о Грибоедове, Гончарове и Тургеневе, из чего могла вырасти интересная дипломная, папа, сначала радовавшийся моим успехам, вдруг начал настойчиво советовать в дипломной работе заняться каким-нибудь зарубежным автором. Это было неожиданно, и в ответ на моё недоумение он объяснил: еврейке не стоит так активно заниматься русской литературой, потому что реакции на это «вершителей научных судеб» могут быть самыми не предсказуемыми, из-за этого тебя могут провалить при поступлении в аспирантуру. Я попыталась было поспорить: «Разве то, что ты имеешь в виду, не закончилось? Этого ведь сейчас нет?» - но папа только с горечью усмехнулся, и это почему-то убедило меня больше любых пылких речей... В самом деле - и тогда далеко не всё было так «благостно». Мой однокурсник Игорь Ивакин (к глубокому прискорбию, недавно ушедший) в 1967-м году был главным редактором газеты «Пермский университет», и только много лет спустя он рассказал, что когда собрался поместить к папиному пятидесятилетию большую статью с портретом юбиляра, его вызвали в партком университета, а затем и в горком и, с полной «непосредственностью» надеясь на понимание «настоящего русского человека», «не советовали» и объясняли причины: «беспартийный, еврей – не надо…» - рекомендовали ограничиться маленькой заметкой. Игорь не послушал и сделал, как задумал, а через несколько месяцев, снова проигнорировав аналогичные настойчивые советы сверху, опубликовал большую статью и много поздравлений к юбилею моей мамы. Он всегда был преданным учеником и другом – и смелым человеком.

В «оттепельные» шестидесятые отец, при всём его скептицизме в отношении к системе (не раз говорил об идиотизме выборов с одним кандидатом, позорящей страну перед миром, об отсутствии демократии, о лицемерии газетных передовиц), всё же был, как многие «шестидесятники», обнадёжен громко сказанным на ХХ и ХХII съездах, освобождением и реабилитацией заключённых, вдохновлён многим происходящим, радовался проблескам свободы (в смелых спектаклях, в поэзии) – и на какое-то время поверил, что «исчезают в России страхи» (Е. Евтушенко) и что возможен «социализм с человеческим лицом». В «застойные» годы, когда многое сказанное в годы оттепели стало опять замалчиваться, а страхи – возвращаться, отца, как многих думающих и чувствующих «на той волне» людей, вновь постигло глубокое разочарование. Последние надежды были утрачены в 1968 году, когда сообщили о вводе советских войск в Чехословакию. Никогда в жизни – ни прежде, ни после – не видела я отца в таком состоянии. Он сидел у приёмника, согнувшись, горестно обхватив руками голову и сдавленным голосом говорил: «Боже мой, какой позор! В какой ужасной стране мы живём!»

Что касается антисемитской разгромной кампании 49-го года, официальное отношение к ней вплоть до самых последних лет продолжало оставаться невнятным и в чём-то двусмысленным. С одной стороны, те грозно звучащие обвинения, что заставляли думать о возможном аресте, в жизни родителей и большинства пострадавших в 49-м году их коллег больше не повторялись, и у тех, кто «не вырвался за флажки» (чьё критическое отношение ко многому происходящему в стране не привело в лагерь открытых борцов с режимом – диссидентов), была возможность спокойно работать , но с другой – даже на 20-м и 22-м съездах во время разоблачения «культа личности и его последствий» не было дано никакой оценки антисемитской кампании 49-го года (о ней просто ни словом не упоминалось), и официальной реабилитации её жертв (как множеству реабилитированных, вернувшихся из сталинских лагерей) - нигде не прозвучало. И требовалось определённое мужество, чтобы хоть косвенно, хоть намёком «напомнить» об этом (на самом деле не забытом ни жертвами, ни палачами). Ярко запомнился мне один момент, когда в самых неожиданных обстоятельствах у отца вырвались смелые по тем временам слова. В актовом зале Пермского университета в 1967 году отмечался его пятидесятилетний юбилей. На нём не было обычной для «торжественных мероприятий» тех лет официальности: звучали тёплые слова, было несколько очень остроумных выступлений – в них особенно ощущалась искренняя симпатия к юбиляру. Тот далёкий день многие в Перми еще помнят. Нина Евгеньевна Васильева (филолог), много лет дружившая с обоими моими родителями, ярко воспроизвела одну особенно тронувшую её минуту: «Сентябрь 1967 года. Аудитория 514 “старого главного”, как его сейчас называют, переполнена. <…> Все ждут, когда появится юбиляр и в президиуме начнется движение. И юбиляр появился: красивый, в новом костюме, парадный. Как сейчас вижу эту картину: он медленно идет по длинному коридору актового зала и правой рукой бережно поддерживает свою старенькую маму, чтобы усадить ее в первом ряду. Так шли они несколько коротких минут, и сознание четко засекло истинный смысл этого торжества: не грамоты, не приветствия с трибуны, не добрые слова, не благодарность, а вот эта минута высоты сына, подаренная им своей матери. Многие тогда провожали эту красивую пару влажным взглядом. Такого прецедента в истории университетских юбилеев я не припомню».

Обложка «Книги дочери»

И был в этой «минуте торжества» ещё один важный момент, может быть, не всеми уловленный. В начале своей ответной речи, искренне поблагодарив всех, кто сказал о нем добрые слова, папа сделал небольшую паузу и, явно волнуясь и что-то в себе напряженно преодолевая, чуть тише обычного произнёс: «Ну вот, столько хорошего я услышал о себе сегодня. Спасибо. Подробно осветили одну сторону моей деятельности, а когда-то больше освещали другую». И после паузы настойчиво повторил: «Да, когда-то я услышал о себе много другого…». Это прозвучало необычно, и хотя, конечно, не было впрямую обращено к собравшимся в зале (это было бы несправедливо) - чувствовалось, как важно юбиляру, чтобы его услышали. В тот важный день подведения «предварительных итогов» (так назвал это состояние Юрий Трифонов) мой отец считал своим внутренним долгом произнести такие слова – показать, что он ничего не забыл. Думаю, сейчас: не укрепил ли папину решимость его быстрый взгляд на бабушку в первом ряду? Столько было пережито и ею…Как бы то ни было, этот короткий момент был внутренне драматичен. Незаметно вздрогнула мама, сидящая рядом с папой за столом на сцене. Напряглись и мы с братом, сидящие рядом с бабушкой в первом ряду. Слишком хорошо все мы знали, ЧТО стояло за этими словами. Папино выступление прозвучало для нас как «конец главы» (так назывался любимый папой и мной роман Джона Голсуорси), конец трагической главы…

Сейчас думаю, что в этом настойчивом напоминании, кроме горькой личной памяти, звучал ещё один не менее важный мотив, проходящий через многие статьи и лекции отца – борьба за честную историческую память: «… Вопрос о памяти народной, о правде, которую обязан знать каждый современник. Как бы субъективно честен ни был тот или иной сторонник лозунга «не ворошить прошлое», в этой борьбе он невольно становится на сторону тех, кому выгодно забвение. Реакция не любит вспоминать: под покровом забвения ей легче готовить новые преступления. От обязанности думать человек не вправе отказываться, если он хочет остаться человеком». (Из статьи «Думайте, люди!», опубликованной в пермской газете «Звезда», 1966 год). Вспоминаю, как потряс и «взбудоражил» папу фильм М. Ромма «Обыкновенный фашизм», сколько горьких аналогий вызвал, как вновь оживил давно мучающие его мысли... И та же выстраданная мысль звучит у него через 10 лет: «Богатства духовного мира (и общества в целом, и отдельного человека) во многом определяются тем, насколько содержательны и активны его воспоминания. А помнить надо просто правду – не хорошую и не дурную, а правду, какова она есть» («Память – личная и народная». «Звезда», 17 марта 1975 г.); «Невежество – лучший союзник фальсификаторов истории» (Из статьи «Путь к идеалу». «Звезда», 1974). Был у отца ещё один взлёт надежд – в первые годы горбачёвской перестройки (Его размышления тех времён – это отдельный большой разговор). Но узнать, как развивались события дальше, он не успел - в 1987 году моего отца не стало.

Сейчас нельзя не увидеть, насколько не устарели те его размышления, особенно на фоне «новых тенденций» (совсем иных, чем в очередной раз вдохновившие думающую интеллигенцию в годы перестройки!..) - в частности, в современных российских спорах о «нужных народу» учебниках истории! Только сейчас – в 21-м веке! - появились учебники, в которых о том времени сказано с немыслимой прежде откровенностью: «Государственный антисемитизм в 1948 – 1949 гг. выразился в кампании «борьбы с космополитизмом» в «защиту русской культуры и науки», которую якобы оккупировали евреи. В университетах, писательских организациях и других учреждениях науки и культуры шли кампании по изгнанию «космополитов», студенты и аспиранты «разоблачали» своих учителей. (…) Были закрыты еврейские театры, газеты и журналы. Руководитель Еврейского антифашистского комитета (ЕАК) актер Соломон Михоэлс был убит госбезопасностью по тайному приказу Сталина» («История России. ХХ век: 1939 – 2007». Изд. «Астрель», 2009). В последней фразе аннотации сказано: «Книга адресована широкому кругу читателей, интересующихся историей России».

До такого - когда поставлены все точки над «I» и государственное преступление прямо названо преступлением власти против народа – мои родители не дожили. Но на такие учебники и сейчас немало нападают, особенно сторонники концепции «Сталин – эффективный менеджер», и звучат в обвинениях в очернительстве и отсутствии патриотизма «до боли знакомые» со времён «борьбы с космополитизмом» слова. И это после опубликования многострадального романа В. Гроссмана «Жизнь и судьба», И. Грековой «Свежо предание…», после «Московской Саги» В. Аксёнова, где в объяснении бед, свалившихся на одного из героев многостраничного повествования (художника), охватывающего жизнь нескольких поколений с 20-х до 60-х годов, о 49-м годе сказано: «… началась идеологическая закрутка конца сороковых. После ареста членов Антифашистского еврейского комитета сверху в творческие организации стали спускаться жидоморческие инструкции. В январе сорок девятого партия произвела направляющий документ «О репертуаре драматических театров и мерах по его улучшению». Выявлена была антипатриотическая группа театральных критиков (…). Оформилась могучая антикосмополитическая кампания советского народа, в редакции потекли возмущённые письма доярок, металлургов, рыбаков, требующие «до конца разоблачить космополитов». В творческих организациях проходили бесконечные пленумы и общие собрания, на которых записные ораторы истерически требовали «открыть скобки» у космополитов, скрывающихся под русовидными псевдонимами. Особенно старались, разумеется, писатели, но и художники не хотели отстать…». После всего этого казалось, что возвращение к той стилистике уже невозможно! Но она возвращается… Не знаю, вспомнят российские публицисты в приближающемся марте о кампании 49-го года, воскресят ли во всей полноте ту страшную правду - или сочтут, что громко вспоминать о ней «не патриотично», и обвинят тех, кто попытается сделать это, в «искажении истории». Как больно слышать такое! Уже почти не осталось людей, бывших взрослыми в те времена, но во многих пострадавших семьях эта память передавалась «по наследству», и мы – дети «безродных космополитов» (и наши друзья, среди которых много достойных русских интеллигентов) – не можем допустить её забвения ещё и потому, что «под покровом забвения легче готовить новые преступления» (из папиной статьи).

О том, насколько не устарели и продолжают будоражить мысль призывы нашего отца «просто помнить правду», и насколько сильна в тех, кто помнит, очень живая память об общении с ним, много говорилось в Перми в 2017 году, когда отмечался столетний юбилей наших родителей. В Перми сейчас живёт и работает (в университетах и других учебных заведениях, в издательствах, в редакциях газет и журналов) очень много филологов и историков (разных поколений), слушающих их лекции и глубоко преданных их памяти. Многие писали под их руководством дипломные работы и диссертации и тепло помнят спонтанно возникающие беседы на самые разные темы, зачастую далеко выходящие за рамки их работ… Нас с братом (кандидатом исторических наук, политологом Григорием Кертманом, живущим сейчас в Москве) по разным причинам жизнь давно увела из Перми, но в памятные дни, которые отмечаем в своих домах (дни рождения родителей и всегда сокровенно важный для нашего отца День Победы), мы всегда знаем, что любящие ученики придут на их могилу и потом помянут в чьём-нибудь доме, предаваясь разным воспоминаниям (и грустным, и весёлым), радуясь встречам друг с другом и каждый раз вдруг вспоминая что-то новое, не рассказанное прежде. Всегда знали и глубоко ценили мы эту живую горячую память, но происходящее в Перми в те удивительные дни всё же стало для нас потрясающей неожиданностью – так тщательно, любовно и артистично было всё это продумано и осуществлено!

День рождения мамы филологи решили отметить в Пермской художественной галерее. К сожалению, после большой сентябрьской поездки я не смогла прилететь в Россию второй раз, хотя как раз там прошла презентация опубликованной в Пермском издательстве моей "Книги дочери" (Л. Л. Кертман. «Книга дочери. К столетию со дня Л. Е. Кертмана и С. Я. Фрадкиной». Издательский центр «Титул», Пермь, 2018.), написанной к столетию родителей, но друзья во многих письмах подробно описали мне, как всё было, прислали фотографии… В той особенной обстановке - среди хороших картин, в лирическом предновогоднем настроении (26 декабря) звучала прекрасная музыка (были приглашены хорошие музыканты), читались стихи маминых любимых поэтов военных лет – Константина Симонова, о котором она написала книгу, Семёна Гудзенко, Ольги Берггольц – и фронтовиков, начавших писать позднее (Давида Самойлова, Бориса Слуцкого, Юлии Друниной). Бывшие студентки вспоминали, как вдохновенно мама читала эти стихи на лекциях, читали отрывки из её книги о Симонове.

А историки задолго до наступления осени назвали приближающийся месяц – «Кертмановский сентябрь», и начался он с первого дня месяца – ведь наш отец родился 1-го сентября. Они с мамой похоронены рядом, и в тот день, естественно, все мы пришли туда. Мария Лаптева (историк) рассказала, что ради такого особенного дня она перенесла свою традиционную вступительную лекцию на первом курсе, а обычно каждый свой курс начинает рассказом о нашем отце и его научных установках, во многом сформировавших её. Потом были три очень разных дня: Вечер воспоминаний (2-го сентября), Интеллектуальный вечер (12 –го ) и Научная конференция (14-го). Вечер воспоминаний проходил очень не традиционно: он был организован в университетской столовой, где остроумно решено было по возможности воспроизвести ту атмосферу жизни Перми, какую застал молодой Лев Кертман, прибыв осенью 49-го года (в первый год папа был ещё без семьи, маму переехала год спустя). Столы были накрыты соответственно – той едой, что была доступна в Перми (тогда и в следующие несколько лет ещё называвшейся городом Молотовым) в конце 40-х – начале 50-х годов: пирожки с капустой и луком, винегрет в больших мисках, селёдка, картофельные шаньги (кстати, очень вкусные!) И немудрёная выпивка тех лет… Было много небольших столов (человек на 8), но народу собралось так много, что пришлось срочно добывать дополнительные столики. Были и глубоко проникновенные, и раскованно остроумные тосты – с выражением благодарности товарищу Сталину от советских студентов «за присланный десант в лице Л.Е. Кертмана и С. Я, Фрадкиной», который «без его помощи» никогда не появился бы на Урале. Тут кто-то поправил, напомнив, что благодарить всё же надо легендарного ректора Александра Ильича Букирева, не побоявшегося – на самом деле «вопреки линии товарища Сталина»! - взять на работу «безродного космополита» (и не только его одного…).

Прозвучало много ярких и очень человечных воспоминаний, в которых оживились самые неожиданные эпизоды. Павел Рахшмир – первый папин аспирант (ему сейчас 83 года, многие годы после смерти нашего отца он заведовал кафедрой всеобщей истории и до сих пор преподаёт) – рассказал, как восхищала его лекторская манера Л. Е. Кертмана: не глядя ни в какие «бумажки», он непринуждённо рассуждал, и иногда прямо по ходу лекции ему приходили новые мысли, которыми он тут же делился со студентами, а в короткие перерывы торопливо записывал. Павел говорил об обаятельной (а иногда – немного забавно) увлекающейся натуре лектора – о том, как юный Лев Кертман ещё в студенческие годы написал работу о британском политическом деятеле и мыслителе Э. Берке (родоначальнике консерватизма), за которую был даже удостоен премии, и хотя, вопреки уговорам своего научного руководителя Е. В. Тарле, не стал заниматься Берком всерьёз, тем не менее долго настолько «неровно дышал» к этому деятелю, что рассказывал о нём даже на лекциях, темы которых не имели к нему отношения и могли быть сочтены занудливыми методистами за «излишество не обязательного материала». Но мало этого! - «Ходили слухи, что нередко знание или незнание Берка служило для Л.Е. Кертмана одним из критериев эрудиции студентов и особенно аспирантов, собирающихся специализироваться по истории Англии». Павел очень эффектно завершил свой рассказ: «Тогда – (в 1955 г.) мне не могло прийти в голову, что консерватизм и в известной мере сам Берк станут предметом моих научных интересов. Порой так неожиданно возобновляется, казалось бы, разорванная связь времён».

В совсем другой тональности прозвучали воспоминания моего друга – писателя Владимира Винниченко. Очень поэтично, но и с тонкой самоиронией рассказал Володя о своём первом впечатлении от нашего дома, от яркого застолья, «где царил профессор», и о том, как ему – ещё юному восторженному студенту – хотелось произнести тост «взахлёб» - прославить чудесный дом в духе булгаковского Лариосика: «Многоуважаемый Лев Ефимович! Не могу выразить, до чего мне у вас хорошо. Эти кремовые шторы… (Шторы, кажется, были другого цвета). За ними отдыхаешь душой. Впрочем, извините, я человек невоенный… Эх, налейте мне ещё рюмочку!» Когда мы вышли шумной возбужденной компанией на балкон покурить, разговор с фатальной предопределенностью шел только о Льве Ефимовиче. И я вдруг понял, что каждый из нас сегодня был в центре его внимания, каждый был внимательно выслушан и обласкан. Позднее, узнав Льва Ефимовича чуть ближе, я понял, что это был его замечательный, столь редкий ныне талант общения…». Жена Володи - театровед Татьяна Тихоновец - сказала, что, «кроме чисто женского восхищения», оценивает Льва Ефимовича ещё и как профессионально театральный человек - и потому утверждает, что, кроме талантов учёного и литератора, он обладал и талантом актёрским, и если бы выбрал этот путь, это было бы яркое явление в мире искусства. Она вспоминала, как талантливо он "руководил" застольем, неуловимо направляя...

Писательница Нина Горланова вспоминала о многих встречах Нового Года в нашем доме - и о том, как в одну новогоднюю ночь она читала отрывки «Романа воспитания», написанного вместе с мужем Славой Букуром, как внимательно Лев Ефимович слушал и что-то хвалил, о чём-то давал мудрые советы и остроумно комментировал. Писательница Нина Горланова рассказала, как внимательно мой отец слушал в Новогоднюю ночь, которую они с мужем Славой Букуром часто встречали в нашем доме, отрывки из их позднее опубликованного «Романа воспитания», какие мудрые советы давал. И добавила важное: что в год приезда моего отца Пермь была «столицей лагерного края» и многими воспринималась как «синоним захолустья», но она щедро приняла ссыльных и гонимых – и сама расцвела от их прибытия. Ксения Гашева (дочка Надежды Гашевой) рассказала, как в свои 14 лет она пришла со своей мамой поздравить нашего отца с Днём Победы, и он, налив рюмку коньяка Наде, вопросительно повернулся к Ксюше, и когда Надя сказала, что Ксюша ещё не пьёт коньяк, наш папа парировал: "Но когда-то же надо начинать! Так пусть первую рюмку ей нальёт профессор Кертман, а не какой-нибудь босяк во дворе!" - И теперь при каждой выпитой рюмке коньяка Ксюша с гордостью вспоминает «первого налившего». Ещё она рассказала, как «Лев Ефимович и Сарра Яковлевна решили её судьбу": она колебалась между истфаком и филфаком. И вот "мэтры" начали обсуждать варианты, заспорили, увлеклись своей беседой, как будто забыв о "робко сидящих" Наде и Ксюше, и она почувствовала, что "отступать некуда" - как решат, так и будет!". Победили аргументы за филфак, и она не жалеет. (Ксения Гашева – драматург, редактор, поэт).


Афиша «Вечера к столетию Л. Е. Кертмана»
… А ещё я попросила историков в тот вечер вспомнить очень нравящийся мне остроумный «Адрес», поднесенный ими (сотрудниками кафедры всеобщей истории) в день папиного семидесятилетия, и дружными усилиями удалось кое-что воспроизвести в памяти (важное!): «В последние годы появились повести известных авторов И. Грековой «Фазан» и Д. Гранина – «Зубр». Творческий коллектив кафедры, замахнувшийся было на сотворение грандиозной эпопеи под названием «Лев», вскоре обнаружил свою литературную несостоятельность и решил ограничиться сугубо научным трактатом: <…> Новизна исследования состоит прежде всего в опровержении псевдонаучного представления о хищном характере Льва…

– Лев – вегетарианец, т. к. не употребляет в пищу ни студентов, ни аспирантов, ни ассистентов…

– Обилие духовной пищи обуславливает специфический способ существования Льва.

– Лев не ставит своей подписи под научными трудами своих учеников, более того, великодушно дарит им собственные идеи и мысли.

– В среде его обитания особая атмосфера, в которой не приживаются вирусы вздорности, суетности, мелочности, зато царит благожелательность, дружелюбие, взаимопонимание…».

И звучали, конечно, папины стихи… Я прочла «Забудь на миг, что завтра снова в бой…». Всех читавших слушали внимательно, но при моём чтении этих стихов возникла какая-то особенная потрясающая тишина…

Столько интересного и ценного было сказано в тот вечер… Желая сохранить ту ауру, историки выпустили потом прекрасный сборник под названием «Лев Кертман. Творческая палитра» (редакторы М. Оболонкова и Л. Фадеева). Приведу небольшие отрывки из нескольких выступлений, опубликованных там целиком:

«На 50-летнем юбилее Льва Ефимовича в 1967 г., который отмечали на Комсомольском проспекте в кафе «Уют» (значит, это было вечером после того отмечания в актовом зале, где папа сказал такое важное и выстраданное – Л.К.) его жена Сарра Яковлевна Фрадкина произнесла прелестные слова, обращаясь к нам – молодым девушкам, лаборанткам и аспиранткам: «Девочки, я желаю вам всем найти что-то подобное, но боюсь, что у вас ничего не выйдет – секрет производства таких утерян». Знаете, эту фразу я запомнила на всю жизнь, вы представляете, полвека прошло, 2017 год сейчас, а я помню, как она сказала: «Секрет производства таких утерян». (Мария Лаптева, историк).

«Я вообще думаю, что интеллектуальный, культурный и нравственный ландшафт Перми был бы иным, если бы в 1949 году недоброй для него тогда волей судьбы в нашем городе не появился Кертман. Изгнанный из Киевского университета по обвинению в космополитизме, Лев Ефимович действительно был человеком мира. Казалось бы, провинциальная Пермь, «фронтир Европы» - и парадоксально полное планетарное мироощущение. (…) Ужасно обидно, что государственные, информационные, идеологические границы открылись уже без него. Правда, к сожалению, не очень надолго. По известной формуле Ж. Бюффона, «стиль – это человек». Стиль Л.Е. Кертмана, на мой взгляд, в гармонии глубины и лёгкости. Глубокая научная мысль и лёгкое перо. Фундаментальность содержания лекций и свободная, яркая их форма. (…) Серьёзное отношение ко всем сторонам жизни и лёгкий, тонкий юмор. (…) Когда Лев Ефимович говорил со своими студентами и аспирантами, то, приводя какой-то малоизвестный исторический факт, называя исторического персонажа из третьего ряда, книгу не вполне классического автора, он начинал предложение со слов: «Если Вы помните…». Полагаю, он был почти уверен, что мы об этом не ведали. Но после этого хотелось бежать в библиотеку, найти, узнать, обдумать, обсудить. Это великодушное «если Вы помните» - было нашим шансом и каким-то невероятным стимулом». (Марина Оболонкова, историк. Свою статью она назвала: «Европейский гуманист в Перми»)

«… Лев Ефимович Кертман – прекрасный англовед, знавший об этой стране всё, что можно было узнать из книг и исторических источников. О поездке в Англию Лев Ефимович не мог и мечтать, учитывая свою беспартийность, национальность и репутацию космополита. Наверное, мечты появились с началом перестройки и могли бы быть осуществлены, если бы не его внезапная смерть в 1987 году. Однако его книги – «География, история и культура Англии», «Джозеф Чемберлен и сыновья» и др. – давали точную и практически не искажённую идеологической конъюнктурой картину» (Любовь Фадеева, историк.) Статья названа «Британский экзамен на профессионализм», и дальше в ней рассказывается о поездке автора статьи в Англию, где «тамошние» коллеги подвергли её «взыскательной проверке», и как она выдержала её «благодаря школе Кертмана».

Второй вечер проходил через 10 дней в Центре городской культуры, и сценарий там был более цельный и «строго продуманный». В первом отделении ребята из студенческого «театра – лаборатории» с загадочно романтическим названием «Птах» - очень талантливо представили сценарий под экзотическим названием «Вербатим» (ударение на втором слоге). Впрочем, возможно, что это слово так «экзотично» звучит только для моего «отсталого слуха», но всё же подозревая, что не только для моего, на всякий случай расшифрую – в дословном переводе это означает: «Документальный театр», и его спектакли, как сказано в Википедии, «полностью состоят из реальных монологов или диалогов обычных людей, перепроизносимых актёрами». (Сейчас в Москве очень популярен такой Театр.Doc). И развернувшийся в тот вечер сценарий был полностью выстроен по этому принципу: звучали отрывки из папиных статей и лекций, из неопубликованных пьес, его стихи, отрывки из воспоминаний о нём, под это чтение шли на слайдах (периодически останавливаясь и укрупняясь) фотографии наших родителей и некоторых авторов воспоминаний. В университетском архиве историки нашли одну аудиолекцию отца, и в короткие минуты в спектакле звучал его голос… Во время чтения молодыми артистами отрывков воспоминаний на экране крупным планом высвечивались имена их авторов. Всё это сильно эмоционально захватывало (меня и брата – по понятным причинам, но не только нас – очень чувствовалось сдержанное волнение зала…).

Спектакль начался… Увлечённо, доверительно и вдумчиво звучит монолог – артист внимательно смотрит в зал, с которым делится дорогим ему воспоминанием: «В первые послевоенные годы Лев Ефимович приобрёл в университете и, без преувеличения, во всём Киеве поистине огромную популярность. Молодость (30 плюс – минус 2), приятная внешность, мягкое, ни в коем случае не обидное для собеседников остроумие и эрудиция. (…) Ни тени снобизма. (…) Лев Ефимович был исключительно доступен и открыт для равной беседы со студентами. (…) Мы в полной мере ощутили его демократизм, дружелюбие, человеческую отзывчивость. (…) Никто из вузовских преподавателей ни до, ни после него не оставил в наших (и не только в наших) душах такой глубокий след… Льву Ефимовичу, когда мы с ним познакомились и подружились, оставалось работать и жить в Киеве всего несколько лет». (ВЛАДИМИР ШЛЯПЕНТОХ И МИХАИЛ ЛОЙБЕРГ). В последних словах звучит в тонком исполнении артиста грустная тревожная нота, но она ещё приглушена…

«У Льва Кертмана никаких конспектов никогда не было. Он не входил в аудиторию – он вбегал в неё, на ходу швырял на кафедру шляпу и бросал на стул макинтош (тогда они были модны). Потом начинал говорить, никуда не заглядывая, безошибочно называя имена и даты. Слушали, затаив дыхание, не только те, кому лекции непосредственно предназначались, но и все, кому посчастливилось попасть в аудиторию. Это были студенты самых разных факультетов, зачастую не гуманитарных. (…) Когда звучал возвещавший об окончании лекции звонок, Кертман исчезал так же стремительно, как и входил, одеваясь на ходу. Но его нередко останавливали бурными аплодисментами, букетами цветов» (МИХАИЛ ГИЛЕЛАХ) - Юная девушка произнесла всё это «взахлёб» - с такой непосредственной восторженностью, так «лихо» передала она (только интонацией!) - обаятельную быстроту движений молодого лектора! И столько в её голосе открытости и доверия к жизни, в которой любят и ценят талантливого человека… Всё это звучит в её рассказе так естественно, как будто по-другому и быть не может.

И каким зловещим контрастом врывается в эту радостную атмосферу совсем другой монолог… «… Случайна ли была роль защитника космополитов для Кертмана? Нет, - она не была случайной, потому что Кертман не только идейно сочувствовал этим антипатриотическим выродкам, но и работал заодно с ними (…). Кертманом за последний год было опубликовано в разных республиканских газетах и журналах ещё 6 статей, в каждой из них мы находим серьёзные политические извращения (…) В статье о современном положении в США автор (…) вместо разоблачения звериного облика американских империалистов своим объективистским изложением по сути идеализирует магнатов Уолл – стрита. Доцентом Кертманом была политически ошибочно сформулирована тема докторской диссертации «Ранняя идеология лейбористской партии». Парткомом и ректоратом было указано Кертману на то, что название диссертации и её идейная направленность являются вредительскими, враждебными советской исторической науке.(…) Очень жаль, что работники кафедры новой истории своевременно не заметили этого (…) не обнаружили действительного лица космополита, который стремится прикрыться званием советского историка…» (М. ЛИЛИНА. Из статьи «Антипатриотическая деятельность космополита Кертмана»)

С поразительной психологической точностью создала молодая актриса жутковатый образ «железной» партийной функционерки, полной подсознательной классовой (а может быть, и «расовой») ненависти к творческому человеку, к интеллигенту - человеку чуждой породы. Так узнаваемы вся эта непререкаемая категоричность, ощутимая даже в резкой лишённой всякой женственности пластике… Как смогла красивая девушка с очень выразительным лицом так «перевоплотиться», так «угадать» этот женский тип, который, думается, она всё же уже не могла застать?.. – Ответ, видимо, один: «Талант – единственная новость,/Которая всегда нова» (Б. Пастернак)

А затем – снова по контрасту! – звучали отрывки из папиных не опубликованных пьес, где на фоне серого безжизненного языка газетных статей тех лет так ярко проявлен его взгляд на историческую науку – взгляд думающего и очень живого человека, такой по тем временам не стандартный: «Историк должен знать всё. Ты думаешь, история – это только стачки, революции, войны? Вот живут люди – молодые и старые, умные и глупые, работают, едят, пьют, что-то любят, что-то ненавидят, поют какие-то песни, что-то читают… и из всего этого составляется история. Но прежде всего люди работают. Я должен знать, как они работают, - иначе я их не пойму. А для этого я должен знать, какие у них машины, что им даёт наука (…) какой станок был у токаря, скажем, в 17-м году? Какие знания ему требовались, чтобы работать на нём? Сколько надо было обучаться? А что он ел на завтрак? А сколько стоил мешок картошки в Петербурге? (…) А галстук он надевал по праздникам?» (из пьесы «Таланты и хулители», 50-е годы).

И ещё - «А наша наука? Разгадывать исторические загадки, проверять десятки версий, во что бы то ни стало добиваться истины, хотя все свидетели – мертвы (…). Если бы меня взяли в первый полёт на Марс, знаете, какой вопрос я задал бы первому встречному марсианину? «Товарищ марсианин, где тут у вас помещается архив?» (Из киносценария «Зрелость ровесников»,1940-е гг)

Но больше всего потряс меня в том спектакле (по понятным «субъективным причинам»…) артист (Алексей Мартин), в какие-то короткие минуты как будто «исполняющий роль» моего отца. Понятно, что такой буквальной задачи перед ним не стояло, но… в одной сцене он стоял, непринуждённо опираясь на кафедру, говорил папиными словами (из статьи «Думайте, люди!» и ещё одной) - и до того точно «схватил» разные его интонации – и неторопливо раздумчивую, и лирическую, и с мимолётным юмором – что я просто вздрогнула: «Какая-то мистика!» Ведь этот парень никогда не встречался с моим отцом и не мог слышать ни одной его лекции (просто в силу возраста). В какой-то степени ему могла помочь та найденная историками аудиолекция, но в том, как он говорил, ощущалось не поверхностное подражание, а именно глубокое проникновение в суть неповторимой личности. Ещё больше почувствовалось это проникновение, когда он прочёл папино стихотворение «пермского периода», начинающееся словами: «Далеко живёт она – маленькая дочка…» - прочёл так, что Марина Оболонкова, вспоминая тот вечер год спустя, написала мне о той минуте: «У меня прямо слёзы закипели…». (Это стихотворение было написано в первый год папиной жизни в Перми, когда меня ещё не перевезли туда).

Но самый неожиданно пронзительный момент настал в конце спектакля, когда все мы (в зале), очень взволнованные, встали и собрались, естественно, аплодировать артистам, но не успели: ребята как-то быстро встали журавлиным клином, на экране возникла очень хорошая фотография отца, и они зааплодировали ему – автору всего!.. Это было так волнующе, что я долго не могла успокоиться… Но успокоиться было необходимо – вторая часть вечера начиналась с моего выступления: я читала отрывок из будущей "Книги дочери" (тогда ещё не опубликованной), все очень заинтересовались.

А потом Нина Евгеньевна Васильева (я процитировала здесь одно её яркое воспоминание…) прочла большой отрывок из своей глубокой статьи, где на высоком философско – психологическом уровне осмысляется, по её любимому выражению, «тайна личности» нашего отца. И мне кажется очень правильным закончить этот «многослойный» рассказ её талантливыми словами:

«Он был Историком - по профессии, Учителем – по должности, Гуманитарием – по призванию, Неутомимым тружеником – по воспитанию, Интеллигентом – по рождению, Интересным мужчиной – по прихоти природы, Кумиром и лидером – по логике вещей, Пермяком – по стечению обстоятельств, Человеком – милостью божьей».
Количество обращений к статье - 2342
Вернуться на главную    Распечатать
Комментарии (7)
Лина Кертман, Хайфа | 31.03.2019 20:15
Уважаемый г-н Торпусман! Простите, пожалуйста , за допущенную мной ошибку в Вашем имени, она слишком поздно обнаружилась (по подсказке друзей). Это произошло по непростительной рассеянности, и мне очень неловко. Позвольте, Абрам, ещё раз поблагодарить Вас за сердечный отклик на мою мемуарную статью, за очень ценные «не формальные» слова.
Лина Кертман
Лина Кертман, Хайфа | 18.03.2019 22:31
Очень тронута откликами моих «друзей по несчастью» - детей «безродных космополитов» Саши Гордона и Тани Лившиц, рада доброй оценке Керима - давнего соседа по лестничной клетке в далёком уральском городе, с которым в те назапамятные времена мы часто обсуждали волнующие новости 60-х годов… По-особому благодарна незнакомому «гостю», который так тонко почувствовал сокровенный подтекст моей публикации – именно желание сохранить и передать следующим поколениям такую важную память Истории, прошедшей через судьбы дорогих мне людей. Так почувствовать этот подтекст мог только человек с близким мне гуманистическим настроем! Спасибо Давиду Торпусману за такую высокую оценку моей статьи и особенно за добрые слова о моих родителях – очень рада, что мне удалось передать обаяние и незаурядность их личностей.
Абрам Торпусман, Иерусалим | 18.03.2019 00:44
Это, безусловно, лучшее, что довелось читать на страницах "МЗ". Спасибо талантливой дочери замечательных людей!
Керим, сосед, друг, бывший ребенок | 16.03.2019 16:22
Какая разительная разница между модным текстом Марии Степановой, холодным, умным , изысканным, но прочел и ... забыл и пульсирующим, искренним, увлекающим тебя ( и не отпускающим) потоком воспоминаний Лины Кертман
Гость | 14.03.2019 15:24
. Гуманистическая и по смыслу, и по настрою, и по стилю публикация Лины Кертман - блестящая иллюстрация взгляда на мир. Ведь мы воспитанники цивилизации, девиз которой: ВСЁ ОСТАЁТСЯ ЛЮДЯМ.
Татьяна Азаз-Лившиц | 11.03.2019 09:31
Многогранный и яркий мемуар, богатый знаниями, эмоциями и памятью чуткого сердца автора. Это не просто волнующая, но частная история двух "безродных космополитов", двух одаренных ученых Льва Кертмана и Сары Фрадкин. Это история целого поколения советских евреев и история той страны, в которой они прожили свою жизнь, во времени и вопреки ему.
Спасибо Вам за этот правдивый рассказ о том, как было.
Дочь Льва Яковлевича Лившица (1920-1965), также "безродного космополита" из "злостного племени" театральных критиков, историка литературы и бабелеведа времен "оттепели".
Александр Гордон, Хайфа | 10.03.2019 17:09
Замечательный, волнующий очерк! Спасибо.

Добавьте Ваш комментарий *:

Ваше имя: 
Текст Вашего комментария:
Введите код проверки
от спама
 
Загрузить другую картинку





© 2005-2019, NewsWe.com
Все права защищены. Полное или частичное копирование материалов запрещено,
при согласованном использовании материалов сайта необходима ссылка на NewsWe.com