Парк культуры
 
Читайте Шолом-Алейхема

Ицхак МОШКОВИЧ, Иерусалим

"И была у Господа жалость к Яакову, и избрал он
Израиль, и поселил их на их земле" - Исайя, 14:1

Едва ли не все мы с вами знакомы с творчеством Шолом-Алейхема по переводам на русский язык, а переводы его сионистских статей даже на английский были сделаны только в восьмидесятых годах, поэтому многие, возможно, даже не знают, что великий мастер, сотворивший бессмертного мальчика Мотла и \Тевье-молочника, задолго до первого сионистского конгресса был членом "Ховевей Цион", а впоследствии - делегатом 8-го сионистского конгресса. Так, известна написанная им в 1898 году статья "Почему евреям нужна их собственная страна". 108 лет отделяют нас от времени ее написания, но я не нахожу в ней ни одной устаревшей фразы. С тех пор мы таки создали Мединат Исраэль, но никто не может сказать, что мы ответили на те вопросы, которые представлялись столь очевидными таким умам, как Шолом-Алейхем. Единственное, что не вызывает сомнения: наш любимый писатель хотел, чтобы его Мотл и Тевье и на Святой земле были Мотлом и Тевье.
Не всем евреям и не всегда жилось плохо в диаспоре, где их положение сравнимо с положением арендаторов.

Насчет того, что лучше быть богатым арендатором, чем бедным землевладельцем, так это таки мудрая поговорка, считает Шолом-Алейхем, но она справедлива лишь все то время, пока землевладелец терпит арендатора на своей земле и не гонит его дальше, в другие земли, что и происходило постоянно с нашими предками на каждом повороте еврейской истории. И если вы считаете, что есть еще страны, где нас не ненавидят, то вы таки очень ошибаетесь и, куда бы вы ни поехали, вашим вечным вопросом всегда будет: за что они нас?..
(Кстати, недавно главный сатирик и остряк России Михаил Жванецкий сказал, что в его стране евреям рано еще заниматься политикой. Страна для этого еще не созрела. Политикой заниматься совершенно необязательно и, в частности, Жванецкий наотрез отказался избираться в Госдуму, так как не любит, когда его осыпают ругательствами, но я, например, не хотел бы жить в стране, которая еще не готова к тому, чтобы я или мои близкие занимались политикой).
Подводя итог работе 8-го сионистского конгресса, Шолом-Алейхем пишет, что "нас ненавидят повсюду, во всем мире, положение таково, что нужно что-то предпринять, причем меры должны быть эффективными".
Эту ненависть писатель понимает, как "застарелую, устойчивую, передаваемую из поколение в поколение, заразную болезнь". "Как правило, - продолжает он, - наши враги сами не знают, за что именно они нас ненавидят, и это форменая трагедия...Так что вы хотите потребовать от них, чтобы они нас любили? .. Кто мы такие, чтобы требовать это от народов?"
Я же спрашиваю себя: как случилось, что еще не все евреи прочли эти слова Шолом-Алейхема и почему их не написали большими буквами и не повесили повсюду, где живут наивные евреи, которые думают, что от антисемитской холеры уже найдена вакцина и уже есть города и страны, население которых чуть ли ни на сто процентов провакцинировано и обладает иммунитетом. А еще их следует прочесть тем, кто думает, что на людей распространяется дарвиновская теория эволюции, что род человеческий эволюционирует в сторону большего добра и устойчивой терпимости друг к другу и что вообще за последнее время хотя бы где-нибудь что-нибудь изменилось к лучшему.
Чтобы быть народом, считал Шолом-Алейхем, мы должны иметь страну, а "чтобы иметь страну, мы должны желать, чтобы она у нас была". Как это современно, причем сейчас, когда эта страна у нас уже есть, но столь многие живущие здесь стремятся в Канаду, а обретающиеся в Бруклине и Нижегородской области говорят, что у них, слава Богу, всё в порядке.
Антисемиты, писал этот ясновидец, ошибочно полагают, что мы, евреи, якобы едины - все, как один - и со свойственным только ему особенным, касриловским акцентом восклицает: "Чтоб у всех антисемитов было такое единство, как у нас!" На самом деле у нас "если один говорит кошер, то другой говорит: трейф. То, что нравится одному, не годится другому...Мнение другого ни гроша не стоит. Когда говорит другой, то я этого и слушать не стану". Чтобы быть едиными, нам нужна объединяющая нас идея, и этой идеей может быть только желание иметь свою страну.
Должен признаться: когда я впервые задал себе злополучные вопросы типа "кто я?" и "кто мы?", я был уже далеко не юношей, а до этого только поеживался, когда люди и обстоятельства ребром ставили эти вопросы передо мной. Но когда я их все-таки задал, у меня было такое впечатление, что, если не я, то кто-то другой знает ответ. Мне бы не пришло в голову, что великий Шолом-Алейхем мог написать: "Так кто же все-таки мы? Ну, допустим у нас есть религия. Ну, скажем, общий язык (в то время еще считалось, что все евреи объединены религией и языком, и выходит, что писателю просто повезло: он не дожил до 21-го века, когда "родными языками сотен тысяч евреев стали языки их угнетателей, а от религии остались только Бней-Брак и Меа-Шеарим). И, конечно же, нас несколько миллионов, соблюдающих Шаббат, едящих мацу на Песах, ументашн на Пурим и мед в дни праздника Суккот, но...".
Что - но?
"Это всё? Если это всё, то мир прав, не считая нас нацией".
- Нет, вы только подумайте: этот милый и наивный Шолом-Алейхем, которому даже в голову не могло прийти, что его бывшие единоплеменники из Бердичева, Снипечка и Ковно не станут соблюдать Шаббат, а выходцы их Егупеца и Лемберга (туземцы называют эти города Киевом и Львовом) будут есть хлеб в дни праздника Песах и так далее, но при этом считать себя евреями. А он сокрушался по поводу того, что вышеназванного недостаточно, чтобы быть нацией. Должно быть еще что-то важное.
"Остается вопрос: что связывает нас с другими нациями? Ответ: нас с ними ничто не связывает". (...) Это написал не я, Ицхак Мошкович, а ваш любимый и незабвенный Шолом-Алейхем, с которым вы тоже не обязаны соглашаться, но который должен заставить вас задуматься.
Что значит: нас ничто не связывает с другими? Что он хотел этим сказать? "Было, - пишет он, - время, когда много говорили о том, что нам не мешало бы с ними породниться, чтобы в нас соединились Шем с Яфетом, смешаться, ассимилироваться, стать братьями душой и телом. Мы, с нашей стороны, были к этому готовы. Готовы к тому, чтобы обезьянничать во всем: в одежде, манере разговаривать, поведении, быте, праздниках. Мы уже приступили к смене имен: Абрама сменили на Антона, Иеремию на Джерси, Гецля на Максима, Ханну на Гертруду, Эстер на Изабель, Двошу на Клеопатру. (Он тогда и представить себе не мог, что еврейка назовет свою дочь Кристиной! Его хватил бы инфаркт.) ...Все захотели показать, что Я - это вовсе не я".
"Ну, и что из этого получилось? Ничего! Хуже того: Все кончилось ссорами и скандалами. И силой дружбу тоже невозможно навязать. Это не сработает".
Но почему же все-таки они нас ненавидят? - спрашивает себя мудрый человек и отвечает: "Потому что мы чужие и потому что хотим есть. Потому что мы нация, но у нас нет идеалов. Потому что у нас нет равноправных взаимосвязей с другими нациями. Мы только подталкиваем сзади повозку, прыгаем, скачем и гримасничаем, чтобы привлечь к себе внимание. Хотел бы, чтобы это было неправдой, но они всё больше и больше ненавидят и преследуют нас".
С момента написания этих слов до Холокоста оставалось еще 40 лет, до нашего времени - целых сто три года, но мысли Шолом-Алейхема актуальны и сейчас.
Он был больше, чем писатель, он был пророк. Он пытался убедить евреев, что быть такими, как все, значит не копировать других, а быть самими собой, а идеалом нации должно быть обретение своей страны.
Лет за 16 или 18 до Герцля Пинскер писал: "Кусочек земли, уголок, но свой, всё равно где, только бы свой". Пинскер соглашался на любой. Если бы царское правительство предложило тогда Биробиджан, Пинскер, скорее всего, поехал бы туда. Как "король подтяжек" Пиня Копман из "Искателей счастья". Пусть бы это было в Бразилии или в Аргентине, в Африке или на Кипре - все равно поехал бы, и с ним другие.
Но для Шолом-Алейхема, как для Герцля, этим местом могла быть только одна страна - Эрец Исраэль. Правда, был и у Герцля момент сомнения, когда он соглашался на африканский или аргентинский варианты, но вскоре понял, что это несерьезно. "Палестина, - писал он, - отличается от Аргентины тем, что она - святая страна, Цион, связанный с нашей древней историей".
При этом Герцль и с ним наш Шолом-Алейхем размышляли о том, где создать еврейское государство и как с разрешения турецкого султана и с согласия других сильных мира того времени это сделать. Что касается желания евреев устремиться к своим палестинам, то, писал Герцль, "само имя Эрец Исраэль" должно вызвать любовь всего народа".
"Но, - писал Шолом-Алейхем, - построить это здание не так просто. На это уйдет год, а может быть, десять лет. (Этот милый, добрый Шолом-Алейхем, который думал, что на это уйдет аж целых десять лет!) Потому что не так быстро дело делается, как говорится. Прежде всего, евреи должны осознать идею и привыкнуть к ней. (Ленин сказал бы: идея должна овладеть еврейскими массами).
Дальше наш классик цитирует Герцля: "Мы должны позаботиться о том, чтобы все евреи прочувствовали и осознали то, как это необходимо и полезно, о том, чтобы эта идея стала всенародным идеалом, чтобы это осознали наши жены и сестры, чтобы наши дети были воспитаны под нашим национальным флагом, чтобы наши дети были еврейскими детьми..."
А эти слова я предлагаю выделить не только особым шрифтом, но зафиксировать в сознании: "Прежде, чем вернуться на еврейскую землю, евреи должны вернуться к еврейскому народу".
Эту мысль Шолом-Алейхем, по-видимому, считает центральным или одним из центральных сионистских лозунгов. Во всяком случае, он явно предчувствовал опасность, что государство-то его потомки создадут, но при этом не будут знать, по какому праву и зачем они это сделали, так как накануне успеют целиком смешаться с нееврейской массой, извинившись за неучтивость, вторгнуться в чужие культуры, под чужими знаменами и на чужих конях ворваться в чужое "светлое будущее", по самую макушку зарыться в чужое политическое тряпье и, пользуясь своим уникальным сатирическим талантом, всё это высмеять, что их символами, культурными образцами, знаменами и пророками станут чужие символы, культуры, знамена и пророки.
Но вы же знаете, каким оптимистом был наш Шолом-Алейхем. Поэтому, пишет он, "сам факт, что мы так долго сохраняли свой "идишкайт"... свидетельствует о том, что, с Божьей помощью, мы станем нацией со всеми признаками нации".
Не все из нас - но тут ничего не поделаешь. Как написал наш израильский поэт Иегуда Амихай, "даже обломки потерпевших крушение кораблей достигают берега, даже ветры, но не все паруса".


Музыку эту продолжить сумей...

Семен ЦВАНГ родился 10 мая 1924 года в Балте, Одесской области. На Второй мировой был танкистом - с 1941 по 1945 год. Три боевых ордена и две медали "За отвагу". После войны работал в шахтострое, затем - в редакциях газет Донецка, Киева, Одессы, Балты. Окончил филфак Одесского университета. Автор трех поэтических книг и свыше 30 текстов песен. Одна из них - "Говорят у нас в Донбассе" (музыка З.Дунаевского) стала народной. В нынешнем году известный композитор Эдуард Казачков выпустил диск, в котором четыре песни на стихи Цванга на языке идиш. В этом же году в московском издательстве "Э.РА" вышла четвертая книга поэта - "Листая календарь судьбы".

КЛЕЗМЕРЫ ИГРАЮТ

Белые рубашки, черные жилеты,
Пейсы и фуражки, скрипки и кларнеты.
То смычок танцует и мотив горячий,
То струна тоскует, то поёт и плачет.
Клезмеры играют - сердце замирает.

Вы откуда родом чудо-музыканты,
И откуда ваши песни и таланты?
Отвечают хором клезмеры - хасиды:
- Мы от Авраама и псалмов Давида.
Клезмеры играют - сердце замирает.

На еврейских свадьбах, в праздники и будни
Музыке и песням радуются люди.
Молодёжь ХАБАДа влюблена в оркестры,
Это то, что надо, это наши песни!
Клезмеры играют - сердце замирает.


АККОРДЫ ОСЕНИ

Лето в Израиле жаркое, жгучее -
Сто сорок восемь безоблачных дней.
Здесь долгожданным аккордом озвучены
Первые капли осенних дождей.

Осень, порадуй нас грозами, ливнями,
Музыку эту продолжить сумей.
Чудо-мелодия, нотки счастливые
Первые капли осенних дождей.

Затрепетали цветочки и травушка,
Певчие птицы и души людей.
Пальчики неба стрекочут по клавишам -
Первые капли осенних дождей.


ПОСЛЕДНИЙ ОКОП

Когда последний ветеран войны
Сойдет в окоп, откуда нет возврата,
Венок от самых близких и родных
Возложат правнуки к ногам солдата.

Возможно, тем солдатом буду я,
Или мой друг, он младше на два года.
Мы были с ним в походах и боях,
Горели в танке у местечка Броды.

Мы видели поверженный Берлин
И гордую, восторженную Прагу.
В честь праздника, от родины вдали
Хлестали водку из солдатской фляги.

Обидно, что тускнеют ордена
И нет цветочка на могильных плитах.
А долгая и страшная война,
Что мир спасла, уже полузабыта.

Не надо слёз.Пусть будет тишина.
И пусть его не провожают толпы.
О, дай-то Б-г, последняя война,
Как тот солдат, сойдет на дно окопа.


Детям 60-70-80-х посвящается

Если вы были ребенком в 60-е, 70-е или 80-е, оглядываясь назад, трудно поверить, что нам удалось дожить до сегодняшнего дня.
В детстве мы ездили на машинах без ремней и подушек безопасности. Поездка на телеге, запряженной лошадью, в теплый летний день была несказанным удовольствием. Наши кроватки были раскрашены яркими красками с высоким содержанием свинца. Не было секретных крышек на пузырьках с лекарствами, двери часто не запирались, а шкафы не запирались никогда. Мы пили воду из колонки на углу, а не из пластиковых бутылок. Никому не могло придти в голову кататься на велике в шлеме. Ужас.
Часами мы мастерили тележки и самокаты из досок и подшипников со свалки, а когда впервые неслись с горы, вспоминали, что забыли приделать тормоза. После того, как мы въезжали в колючие кусты несколько раз, мы разбирались с этой проблемой. Мы уходили из дома утром и играли весь день, возвращаясь тогда, когда зажигались уличные фонари, там, где они были. Целый день никто не мог узнать, где мы. Мобильных телефонов не было! Трудно представить. Мы резали руки и ноги, ломали кости и выбивали зубы, и никто ни на кого не подавал в суд. Бывало всякое. Виноваты были только мы и никто другой. Помните? Мы дрались до крови и ходили в синяках, привыкая не обращать на это внимания.
Мы ели пирожные, мороженое, пили лимонад, но никто от этого не толстел, потому что мы все время носились и играли. Из одной бутылки пили несколько человек, и никто от этого не умер. У нас не было игровых приставок, компьютеров, 165 каналов спутникового телевидения, компакт-дисков, сотовых телефонов, интернета, мы неслись смотреть мультфильм всей толпой в ближайший дом, ведь видиков тоже не было!
Зато у нас были друзья. Мы выходили из дома и находили их. Мы катались на великах, пускали спички по весенним ручьям, сидели на лавочке, на заборе или в школьном дворе и болтали о чем хотели. Когда нам был кто-то нужен, мы стучались в дверь, звонили в звонок или просто заходили и виделись с ними. Помните? Без спросу! Сами! Одни в этом жестоком и опасном мире! Без охраны, как мы вообще выжили?
Мы придумывали игры с палками и консервными банками, мы воровали яблоки в садах и ели вишни с косточками, и косточки не прорастали у нас в животе. Каждый хоть раз записался на футбол, хоккей или волейбол, но не все попали в команду. Те кто не попали, научились справляться с разочарованием.
Некоторые ученики не были так сообразительны, как остальные, поэтому они оставались на второй год. Контрольные и экзамены не подразделялись на 10 уровней, и оценки включали 5 баллов теоретически, и 3 балла на самом деле.
На переменах мы обливали друг друга водой из старых многоразовых шприцов!
Наши поступки были нашими собственными. Мы были готовы к последствиям.
Прятаться было не за кого. Понятия о том, что можно откупиться от ментов или откосить от армии, практически не существовало. Родители тех лет обычно принимали сторону закона, можете себе представить!?
Это поколение породило огромное количество людей, которые могут рисковать, решать проблемы и создавать нечто, чего до этого не было, просто не существовало. У нас была свобода выбора, право на риск и неудачу, ответственность, и мы как-то просто научились пользоваться всем этим.
Если вы один из этого поколения, я вас поздравляю. Нам повезло, что наше детство и юность закончились до того, как правительство купило у молодежи свободу взамен за ролики, мобилы, фабрику звезд и классные сухарики… С их общего согласия…Для их же собственного блага…
"На самом деле в мире не семь чудес света, а гораздо больше. Просто мы с вами к ним привыкли и порой даже не замечаем. Ну разве не чудо - первое советское средство после бритья? Помните? Кусочки газеты?
А резинка от трусов - это же тоже чудо! Ведь она прекрасно держит как трусы, так и варежки!
А в кинотеатрах? Точка от лазерной указки на лбу главного героя - боже мой, скольких людей это сделало счаст-ли-вы-ми!
Пирожок с повидлом - разве не чудо? Никогда не угадаешь, с какой стороны повидло вылезет!
Еще одно необъяснимое чудо - поднимите, пожалуйста, руки те, у кого был нормальный учитель труда… а не инопланетянин…?
А такое чудо, авоська с мясом за форточкой? Помните: полез доставать - пельмени упали!
А вот этот вот чудесный мамин развод: "Я тебе сейчас покупаю, но это тебе на день рождения"?!
Или вот эта волшебная бабушкина фраза на прощание: "Только банки верните!"
А холодильник ЗИЛ помните, вот с такой вот ручкой? Это же однорукий бандит!
Дергаешь ручку - сыпятся банки.
А, кстати, что до сих пор лежит в холодильниках на дверце сбоку? Нет, не яйца. И не кетчуп. На дверце сбоку лежат… лекарства!
Бесплатная медицина - это тоже чудо. Врач один, а очереди две - одна по талонам, а вторая по записи. А еще и третья была - "Я только спрошу!"
Да, сколько еще их было, этих чудес света…
Маленькое окошко из кухни в ванную - что там смотреть, объясните?
Обувная ложка-лошадка…

www.obozrevatel.com

Вернуться на главную страницу


Позвонила и сказала

Александр КОБРИНСКИЙ

На электронную почту пришло письмо:
...в... http://cursorinfo.co.il/culture/2006/09/25/lit/ Вы упоминаетесь как организатор литературного марафона. Если это верно, буду рад получить... статью... <...........> об идее, прошедших и планирующихся вечерах, желательно - с краткой справкой о журнале "Зеркало".
I. Выпускается "Еврейско-русским художественным центром" при содействии
а) Центра абсорбции репатриантов.
а) Министерства науки, культуры и спорта Израиля.
б) Муниципалитета Тель-Авива - Яффо.
с) "Мифаль ха-паис" - совета по культуре и искусству.

До 2005 года в составе:
Главный редактор: Ирина Врубель-Голубкина.
Редколлегия:
Александр Бараш
Александр Гольдштейн
Михаил Гробман
Глеб Морев
Яков Шаус
I I. Должен подчеркнуть общемировую тенденцию толстых журналов, выходящих на русском языке, - культурологические предпочтения определяются не столько темой, стилистикой, литературным направлением, но, прежде всего, интересантными мотивами литераторов, возглавляющих тот или иной журнал.
Не избежали пагубщины и руководители "Зеркала".
В моей домашней библиотеке имеются 7 выпусков... Из перечня авторов, опубликованных в каждом отдельно взятом журнале, 3-4 обязательно входят в редколлегию. Это само по себе наталкивает на мысль, что это издание создано для саморекламы домостроевского творчества, ибо Ирина Врубель-Голубкина и Михаил Гробман, исключая функционерство журнально-идеологического толка, являются чуть ли не самой примерной и долгоживущей в счастливом браке семейной парой (честь им и хвала за такой наглядный пример для нашей нервенно-писательской кармы).
Исключив из каждого журнала имена авторов, являющихся одомашненными членами редколлегии (смотри выше), получаем любопытную картину:

ТОПОЛОГИЯ ПРИНИМАЕМЫХ И ПУБЛИКУЕМЫХ
КОРРЕСПОНДЕНЦИЙ В ЖУРНАЛЕ "ЗЕРКАЛО"

Топологические источники принимаемых и публикуемых корреспонденций убеждают, что журнал ориентирован на зарубежных авторов - предпочтительно московских. Такая детерминированность становится понятной, если учесть, что двое из редакционной коллегии, из номера в номер рекламирующие свое творчество, коренные москвичи. Но тут возникает закономерный вопрос - кому нужна такая кастового характера избранность, если покрытие расходов на выпуск осуществляется по линии израильского Министерства культуры и прочих израильских административных структур? И даже после такого весьма краткого анализа становится вполне понятным, почему выходу "Антологии поэзии. Израиль 2005" чинились финансового и рекламного рода препятствия. Очевидно, потому, что она пестовала отторженную часть израильских писателей, испытывающих неисчислимые затруднения при желании видеть результаты творческих усилий в местных именитых журналах.
Недавно было организовано нашумевшее по всему Израилю мероприятие, проходившее под шапкой "Мобилизация поэтов" - вечер проходил при поддержке Министерства абсорбции.
Более чем за месяц до начала Ирина (главный редактор журнала) предложила мне роль организатора. Признаюсь, что этот момент вызвал во мне глубоко сокрытое удивление. Дело в том, что с 1987 года (времени моего приезда в Израиль) Министерство абсорбции ни разу до текущего момента не пожаловало меня своим вниманием. И вдруг такое - зачем и для чего? - да еще с привязкой к знаменитому залу в "Бейт-Левике". И, конечно же, я учуял неладное в том, что Министерство абсорбции сообщило мне об этом через посредника (Ирину Врубель-Голубкину) без собеседования тет-а-тет.
К чему всё это? - любопытство определило мою сговорчивость. Но при этом мною было выставлено требование, что я берусь организовать этот вечер, если он будет проходить под эгидой журнала "Зеркало" и при том непременном условии, что поэтов-чтецов - то есть авторов - буду отбирать я. Было четко договорено - чтение стихов на военную тему, и не только на израильскую, и одно из четырех стихотворений, отпущенных по регламенту, на ту же самую тему, но не из собственного архива... И совершенно не ставилось кому-либо в обязанность читать классиков русской поэзии. Хочешь - читай, хочешь - нет. Школярский идиотизм на таком вечере казался недопустимым (при той очевидности, что именно меня, а не другого попросили быть организатором). И здесь обозначилось то, что называется сованием палок в уже закрутившееся колесо. Я, например, внес в список Ольгу Рогачеву. "А кто она такая?" - спросила Ирина Врубель-Голубкина. Я ответил, что Ольга - поэтесса, пишущая на высоком художественном уровне. "Этого не может быть...". "Почему? - спросил я и получил незамедлительный ответ... - Хорошие поэты публиковались в нашем журнале, а Рогачевой там нет".
После сказанного я заново просмотрел журналы "Зеркало". И, действительно, израильтянки Ольги Рогачевой не обнаружил, но фигурировало имя Елены Фанайловой из города Воронежа - весь ее цикл назывался "Подруга пидора", и с первых строк - круто и неотразимо [24 (144)2004, стр.3]:

  Когда Господь кладет тебе в ладонь
То сколько ни долдонь
Прости прости я штопаный гондон
Я вообще не он

Прочитав эти стихи, я всё же настоял на заслуженном участии в этом вечере Ольги Рогачевой. "А кто будет ведущим? - спросил я Ирину, и она, словно предупреждая любые, могущие у меня возникнуть возражения, ответила: - Ведущей буду я!".
И вот наступает 28 сентября 2006 года, 7.00 вечера. В зале присутствует более ста зрителей, взволнованно ждущих Поэтического Слова. И поднимается на сцену Ольга Рогачева, и читает наболевшее. А оно - у нас, репатриантов - ежедневная борьба за выживание при недоброжелательном отношении и со стороны работодателей, и со стороны множества еврейско-этнических обособленностей по отношению к любой внешней экзистенции и, в том числе, ко всему тому, что именуется русской улицей. И читает Ольга стихи, огнедышащие ежедневным борением. И разве это не стихи о войне?

  И дети, возникшие из воздуха за спиной,
Сменили кровь за три с половиной года.
И остается то, что зовется мной:
Три строчки, твой взгляд, неправедная свобода.

Зал слушает затаив дыхание. И тут одергивание:
- Вы не выполняете условие, - говорит М. Г., - поставленное перед участниками. Где стихи о воинских битвах? И, вообще, - резюмирует он, громогласно провозглашая приговор, - ваши творения слабы и говорят о полнейшем отсутствии поэтического вкуса.
Напоминаю, что М. Г. был заявлен как один из участников. Никто не назначал его быть арбитром, да еще на глазах у зрителей. Ведущая, Ирина Врубель-Голубкина, повела себя не как распорядитель сцены, а как жена, смертельно испугавшаяся рассерженного супруга. Но и далее М. Г. усугубил свое поведение эпатажными выпадами примитивистки авангардного нигилизма. Когда же дошла его алфавитная очередь, он вышел на сцену для того, чтобы сорвать вечер:
.

- Зачем вы пришли? - заявил он, обращаясь и к зрителям, и к поэтам. - Выступить с этой трибуны? Показать, что вы интересуетесь поэзией? Примазаться к высокой теме? Я не слышал здесь ни одного тематического произведения. Было предписано, что каждый автор прочтет что-либо из полюбившегося ему в русской классической поэзии. А вы позволяете себе, - продолжал Гробман с базальтово-плакатным выражением лицевых нервов, - рекламировать доселе никому неизвестное. Организатор палец о палец не ударил (М. Г. имел ввиду меня), чтобы построить вечер в строго обозначенном русле...
- Да, - сказал М. Г., разыгрывая из себя сверхчеловека. - Я вот стою и думаю - читать ли мне свои стихи таким, как вы... Нет! - заявил он решительно, - я, пожалуй этого делать не буду.
И пока М. Г. сходил со сцены, многие из присутствующих, оскорбленные его поведением, покинули зал. Ирина Врубель-Голубкина, продолжала сидеть с каменным лицом - без намека на возражение.
Признаюсь - я ожидал какого угодно подвоха в свой адрес, но только не такой нахраписто-гробмановской наглости. Передо мной тут же возникла дилемма - урезонить хама или смягчить происшедшее, чтобы хоть каким-то образом оправдать ожидание приглашенных.
- Мне кажется, - сказал я, посматривая искоса на "гроб-груба", - что вы не осознаете, что мы живём в демократической стране - во всяком случае, желаем ее такой видеть, - и что наш тематический вечер находится не на территории "комсомол ответил есть", но на ином краю ойкумены!
После такой кратко-смягченной отповеди господину "гроб-грубу" я прочитал стихи, и в том числе произведение о войне участника Сталинградской битвы Цецилии Динере, латышской писательницы, закончившей свои дни в израильском доме престарелых... Мне показалось, что ее поэзия вполне достойно вписывается в творчество и Пушкина, и Лермонтова, и Симонова, и того же самого, потерявшего над собой контроль, Гробмана:

У "гроб-груба" (из им непрочитанного):

На поле боя лежит солдат -
темный кусок железа с рваными краями ударил его по животу...

У Цецилии Динере:

Шла война.
Фронт проходил
неподалеку от Волги.
Я сидела на валуне
в двух шагах от колодца
и грызла
замерзшую корочку хлеба
вприкуску со сбереженным
кусочком сахара.

Из остальных выступавших более всего запомнился Петр Межурицкий, заявивший громко и во всеуслышание, с присущим ему одесским юмором, что после оскорбительного выступления М. Г. свои стихи читать отказывается, но с удовольствием озвучит несколько строчек израильского поэта Павла Лукаша, которого он считает не менее достойным классиком, чем имена двух Михаилов - Гробмана и Лермонтова... И такое его мнение имеет значимое право на существование, ибо без подобного разумения число классиков на земле во все времена оставалось бы неизменным, а, может быть, и вообще они бы отсутствовали, как понятие.

Но самое интересное произошло уже за пределами случившегося. Ирина Врубель-Голубкина заявила с уверенностью, что на этом вечере только два поэта читали стихи о войне - Алекс Гельман и Петя Птах. Зачем и из каких соображений ей понадобилась именно такая выборка из нашей еврейской яви, еще не получило овеществления, но проклюнется - мы умеем ждать до крайнего савланута* и аж до понимания того, что кому-то захотелось, по каким-то причинам, указать пальцем на организатора, как на козла отпущения.
И, правда - на следующей день Ирина позвонила и сказала, что мне положено 500 шекелей и что я могу эти деньги получить в одном из отделов Министерства абсорбции, обратившись к некоему Дор Амиру.
"Эту зарплату я получать не пойду, потому что... единственный вопрос, который интересует меня - шизоидно закомплексованного выступлением М. Г. - читал ли я на этом вечере стихи о войне?.."
Только об этом я и спросил ведущую (дай ей Бог здоровья до 120-ти). И она, задав себе тот же самый вопрос - вы? - ответила: "Вы таких стихов не читали".

__________
Примечание:

* савланут (иврит) - терпение.

Электронные адреса стихотворений, прочитанных мною на "Мобилизации поэтов":

1. "По белокаменным библейским мостовым...",
2. "Ветер листьев колеблет каштанов...",
3. Гладиатор
4. "В конусном свете прожектора..." (Ц. Динере).

______________________________________________________________


"ДЕГУСТАЦИЯ СО ЗВЕЗДАМИ"

Как это замечательно - сохранять добрые традиции, которые передаются из поколения в поколение, традиции, объединяющие всех нас, вне зависимости откуда мы: из Марокко или Эфиопии, России или Ирана. Мы - одна большая и, хочется думать, дружная семья. Хотя кое-кто и пытается вбить клинья в эту дружбу, но Б-г им судья, и не о них сейчас речь! Ведь бывают же и в дружной семье недомолвки и ссоры. Всякое случается, но со временем мы забываем обиды, садимся за праздничный стол, наливаем терпкое вино и… звучит традиционное "Лехаим"!
Я не зря подвел вас именно к этому приятному моменту с бокалом вина. Может, кто-то и не знает, что мой город Ришон ле-Цион много лет проводит удивительный по красоте "Праздник вина", когда тысячи горожан вечером выходят на празднично украшенные к этому дню улицы. Песни, танцы, оркестровая музыка плывут над городом, создавая волшебную атмосферу, не оставляя равнодушными ни юных, ни стариков. И забываются горести, обиды, пусть даже на короткое время, но как мы искренне счастливы в эти минуты!
Не буду рассказывать обо всех "музыкальных площадках" города, но об одной не могу не рассказать. " Дегустация со звездами" - так был назван вечер, который прошел в помещении " Яд ле-баним". Музыка из опер, мюзиклов, кабарэ, танцы, шутки - это было незабываемо! И вовсе не для "русской улицы" был организован этот вечер. Во-первых, музыка имеет интернациональный язык, понятный всем и каждому, но все, включая ведущего, прекрасного певца Павла Кравецкого, говорили и шутили на хорошем иврите. Да-да, на иврите! А когда пели Г.Малинская, М.Градинеру Б. Ерофеев, то мы вообще забывали, на каком языке слушаем их чарующие голоса. А ведь пели они зачастую на иврите. Вот появляется скрипач-виртуоз Алекс Бронский, в маске и плаще, словно сошедший с "Фантом-оперы". В зале такая тишина, словно скрипка унесла всех в какие-то заоблачные дали. И лишь на финальных аккордах слушатели пришли в себя от этих завораживающих звуков. А на сцене уже танцевальное трио с зажигательным "Цыганским танцем", и зал вторит им своими аплодисментами, поддерживая ритмы знакомой и узнаваемой всеми "Цыганочки"! Сколько огня и темперамента вкладывают исполнители в свои танцевальные номера, а какой красоты их костюмы! Украсил этот праздник и детский ансамбль " Страна чудес" (руководитель С. Эпштейн), хорошо известный по фестивалям, которые ежегодно проводятся у нас в Ришоне.
А как замечательно играла пианистка Б. Штайнбук, которая не только сопровождала выступления певцов, но и принимала самое живое участие в том действе, которое постоянно разворачивалось на сцене.

И, конечно же, хотелось бы сказать о тех, благодаря кому и состоялся этот теплый, праздничный вечер. Это, в первую очередь, режиссер-постановщик Аркадий Шраер. Сколько фантазии, режиссерского блеска, души он вложил в эту постановку. Мне приходилось видеть не одну его работу, и каждый раз - это новое решение, оригинальность замысла, словом, то, что присуще настоящему художнику. На его счету в Ришоне - театрализованные представления, посвященные Дню Победы, детские творческие фестивали, которые уже несколько лет проходят с неизменным успехом, собирая талантливую молодежь со всего Израиля.
Много теплых слов было сказано и в адрес продюсера Ольги Гельфанд. Уже много лет существует это творческое содружество, и хочется надеяться, что они не раз еще порадуют нас своими зрелищами. А вас, дорогие друзья, я приглашаю в наш гостеприимный Ришон ле-Цион. И когда вы услышите, что приближается "Праздник вина", бросайте все свои дела и заезжайте к нам на огонек. Обещаю вам, не пожалеете!


Михаил СВОЙСКИЙ, Ришон ле-Цион

Вернуться на главную страницу


Стать «Дали 21-го века»...  
Об этом мечтает молодой ашдодский художник Александр Зар. Несмотря на молодость, он уже успел принять участие не менее чем в десяти индивидуальных и в восьми коллективных выставках

 Сейчас Саша Зар – солдат ЦАХАЛа, как и его младший брат Павел. Служит он в одной из частей на юге, в районе Беэр-Шевы. Во время последней войны в Ливане он не принимал участия в боевых действиях, но братья, не понаслышке, а на собственном опыте зная, что такое война, и видя страдания жителей Севера, придумали свой проект посильной помощи - "Солдаты - родине". Саша и его друзья предложили собрать творческую группу из солдат, резервистов и тех, кто лишь готовится к службе в армию. Цель этого проекта такова – сбор средств в помощь пострадавшим от войны на основе аукционной продажи своих работ всех направлений искусства, представленных этой группой. Деньги, вырученные в результате продажи, будут переданы в такой благотворительный фонд, чтобы они скорее дошли до нуждающихся...

Десятилетним мальчиком Саша репатриировался с родителями и сладшим братом из охваченной войной Чечни. По его словам, он увлекся рисованием еще пятиклассником. Когда в классе дали задание изготовить лепную скульптуру из пластилина, он попросил заменить его рисунком. А еще год спустя приятно удивил маму, изобразив ее вместе с собакой на листе бумаги, и она, решив, что у сына есть способности к рисованию, заставила отнестись к этому со всей серьезностью. И была права – в 14 лет, продолжая учебу в школе, Саша принял участие в первой персональной выставке в ашдодском матнасе «Дюна». Через два года – общегородская выставка при участии мэра Ашдода. Участие в двух выставках молодых художников принесло Зару второе место. «Там были ребята из «Бецалель», но я решил учиться не там, а у частного педагога...».
Конечно, Саша понимает, что профессия должна приносить доход, но там, где разговор идет лишь о деньгах (а картины Зара ценятся довольно недешево, не менее 5-6 тысяч долларов каждая), заканчивается искусство: «У меня уже сейчас есть есть возможность заработать, есть благодаря моим друзям заказы, но я не гонюсь за шальными деньгами. Рисование для меня – труд души, картина – моя визитная карточка. Искусство – это целый мир. Сплю не более двух часов в сутки. Ни дня без красок. Вечерним прогулкам предпочитаю мольберт и палитру. Завершить работу – все равно, что победить на Олимпийских играх...».
Недавно Саша Зар проиллюстрировал своими рисунками книгу молодого писателя Асафа Бара. Его работы уже есть в частных коллекциях любителей искусства не только в стране, но и за рубежом - в Австрии, Литве, Латвии, России. Его работы можно найти в интернете, и сейчас вместе с другом он создает свой персональный сайт.
В городе Сашу знают – отдел культуры муниципалитета приглашает его представлять Ашдод, и в ближайшее время он примет участие на очередной выставке молодых художников города.
Стиль, который является для него самым любимым, – сюрреализм: «Он дает мне полнейшую свободу самовыражения, и я могу представить мир несколько по-иному, чем он есть на самом деле, но в то же время он на моих картинах остается понятным и для окружающих. Скажем, рисую два дерева – но когда приблизишься, видишь, что это пара влюбленных, мужчина и женщина. Я беру за основу реальность – и даю ей свое представление. Иногда, когда я смешиваю краски, в голове рождается сюжет для новой картины...».
Cтремится ли Саша выплеснуть на свои полотна детские переживания и ужас войны в Чечне? «Тот, кто видел мои картины, подмечает, что вместе с жизнерадостностью в них есть и нечто грустное, и эти детали - намек на мое прошлое...». Своим сверстникам, выбравшим нелегкую стезю и профессию художника, он советует не уступать и добиваться своего всегда, везде и во всем, и делать это сегодня, чтоб не упускать свой шанс. «Успех не придет сам по себе, его надо добваться».

Сегодня цель молодого художника, а ныне солдата ЦАХАЛа Александра Зара – организация выставки молодых собратьев по кисти – воинов израильской армии под девизом «Солдаты - родине». «Я ищу участников выставки, для кого сегодня оружием являются не только винтовка, но и кисть и карандаш», солдат, для кого армия была недавним прошлым, участников едва отгремевшей Ливанской войны, ветеранов ЦАХАЛа. Это могут быть не только художники, но и скульпторы. Такая выставка - не самоцель, все доходы от потенциальной реализации произведений пойдут в помощь жителям Севера, пострадавшим от террора. Именно поэтому я хотел бы обратиться и ко всем иврито- и русскоязычным сверстникам, молодым художникам в военной форме, к тем, кто хотел бы выставить свои работы и тем самым заявить о себе, принять участие в этой акции... Уверен, что такие найдутся...».
Разумеется, на этой обнадеживающе радостной ноте можно было бы поставить точку, но хотелось бы привести и тревожные мысли Александра Зара-старшего - отца солдата ЦАХАЛа, известного общественной деятельностью на «русской улице» Ашдода: «Участие в благотворительном проекте «Солдаты – родине» - это не только конкретная помощь жителям пострадавшего Севера от армии в мирное время. Это и возможность молодым талантам также заявить и о себе.

А. Зар, "Мой мир"

Конкурентная борьба в творческом мире не блещет чистотой. Как отец молодого художника, я с радостью поддержал этот патриотический порыв, заинтересовал при помощи друзей-журналистов из ивритоязычных СМИ, где и была напечатана с разрешения армии статья об Александре и о его проекте. Его пригласили выступить на радио «Галей ЦАХАЛ», им заинтересовалось телевидение, пошли отзывы от желающих принять участие в проекте. Казалось, всё хорошо. Но тут вступило в силу армейское «табу», окрик «сверху» - «низзя!» Армия считает солдата своей собственностью, и командиры в период «мирного времени» на просьбы и пожелания солдат руководствуются принципом: «Вот я так хочу», совершенно забывая о том, что в демократической стране и солдат, и генерал - равноправные граждане. Так вот, этот патриотический порыв может быть сведен на нет, и всё - по прихоти  какого-то командира. Уверен, что многие родители солдат могли бы привести массу аналогичных примеров из практики службы своих детей. Надеюсь, теперь понятно, с каким багажом обид заканчивают службу наши дети и почему те из них, кто не стал бездумным исполнителем чьей-то воли, пытается самореализоваться, увы, не в Израиле. Вот о чём необходимо задуматься чиновникам министерства обороны. Все знают, что Израиль - одна из неблагополучных стран в международном бюрократическом рейтинге. Исходя из этого, я предлагаю организовать проект «Родительская инициатива». Цель - та же, что и у моих сыновей, но представлять их будем мы, родители, а не армейские командиры. Я призываю тех родителей, которым не безразлична перспектива творческой реализации способностей своих детей, отозваться и принять активное участие...».
... Всего месяц назад мир отметил очередную годовщину трагедии 11 сентября 2001 года, она нашла отражение в творчестве Александра Зара. Нам же остается пожелать молодому художнику исполнения его мечты – стать Дали нынешнего, 21-го века. Уверены, его талант, несмотря на все препоны, реализуется и будет служить на благо Израиля...

 

Вечер памяти Александра Гольдштейна

26 октября в Тель-Авиве состоится вечер памяти выдающегося израильского писателя Александра Гольдштейна.
Уход Гольдштейна из жизни - огромная потеря для всех нас. Писатели такого уровня - это редкость для любого общества, для нас же - в особенности.
 Александр Гольдштейн родился как писатель в Тель-Авиве, собственно, он  и видел себя средиземноморским автором, а  нашу литературу полагал особым фактором средиземноморского пространства не только в плане географическом, но и глобальном.
На вечере прозвучат выступления писателей Зеэва Бар-Селы, Наума Ваймана, Михаила Гробмана, Анны Исаковой, Майи Каганской, Якова Шауса, Евгения Штейнера, Михаила Юдсона. И с этих  выступлений начнется, как всегда бывает, новая жизнь Александра Гольдштейна. Говоря о Гольдштейне как о ярком представителе актуальной  культуры, мы также коснемся проблем взаимоотношений русско-еврейской и израильской культур и тенденций современной литературы.
Будет показан фильм Алисы и Саши Найманов "Омоним".  Состоится также презентация 27-го номера журнала "Зеркало", посвященного Александру Гольдштейну, в котором опубликованы фрагменты его последней книги "Спокойные поля".
Ведущая - главный редактор журнала "Зеркало" Ирина Врубель-Голубкина.
Вечер проходит при поддержке министерства абсорбции, тель-авивского городского отдела абсорбции, книжного магазина "Дон-Кихот" и газеты "Вести".
Вечер состоится 26 октября 2006 года в 19.00 по адресу:
«Бейт-Лейвик», ул. Дов Хоз 30, Тель-Авив (между ул. Бен-Иегуда и Дизенгоф)

 

«Пора собирать ... не камни, а друг дружку»

  Дмитрий ФЕЛЬДМАН, Беэр-Шева

Писать о Толе Кобенкове в прошедшем времени трудно. Мы - одногодки, после тридцатилетней разлуки нашли друг друга, благодаря интернету…
И вот - опять разлука.

Впервые увидел Толю, стоящего на трибуне возле горкома партии г. Биробиджана, на День пионерии, не помню, сколько ему было лет, но на нём был пионерский галстук. Он читал свои стихи. А потом мы с ним занимались вместе в детской любительской киностудии, которой руководил мой отец – Ефим Николаевич Фельдман.
Толя был у нас сценаристом и диктором. Он писал совершенно изумительные стихи к фильмам.

Вспоминает Ефим Николаевич:

- В детскую киностудию «Биробиджанский пионер » в 1961 году пришёл худенький и общительный мальчик – Толя Кобенков. Мы знали, что он пишет стихи, и иногда просили его почитать что-нибудь. Он с удовольствием это делал.
Толя научился фотографировать, снимал на кинокамере, свободно мог смонтировать отснятый материал, записывал звук к фильму, случалось, что бывал диктором.

Но всё-таки главным его талантом была литература. Он написал много сценариев наших фильмов. А однажды сделал лирический фильм по своим стихам о природе.
Идеи сыпались из его умной головки в необыкновенных количествах и часто в зарифмованном виде.
В то время, сделав много документальных картин, ребята решили снимать первый наш мультфильм. Я - художник по профессии, на студии было много рисующих ребят, оставалась малость: придумать, о чём снимать. Расселись ребята за столом, думали, спорили, кто-то сказал: «однажды». Толя тут же в ответ: «…а может, не однажды». Все замолчали и смотрели на нашего поэта, и он продолжил: « в одном каком-то городе, а может, не в одном, все члены комитета, а может быть, совета, а может быть, актива сидели за столом. И так: тик –так, тик-так…».
Все согласились, что это хорошая схема для фильма, и поручили Толе написать сценарий, что он с блеском и сделал. Фильм рассказывал о безполезном времяпрепровождении в пионерских организациях. Говорят, говорят, льётся вода из графина, а дел никаких.
Фильм «Однажды» на Всесоюзном фестивале любительских фильмов в Москве получил Диплом 1 степени и первую премию.

А 2004 году, когда Ефиму Николаевичу исполнилось восемьдесят лет, Толя написал мне:
«Скажи отцу, что я его никогда не позабывал: он многое мне дал - помню, как показал нам фильм "Человек идет за солнцем", и я впервые в жизни сообразил: кино, да и литература - это не сюжет, а язык: у первого - язык кадра, у второй - язык звука; может быть, из-за него же я всю жизнь вожусь с молодыми поэтами, и некоторые из моих учеников сегодня очень звучат».

Я тогда уже начинал писать стихи, и Толя стал для меня любимым поэтом с тех пор, когда я прочитал в « Биробиджанской звезде » его стихи: 

Я ухожу в осенний грустный дождь.
В осенний дождь, нагих деревьев дрожь.
В глаза Вселенной, как в твои глаза,
В холодный парк, как на пустой вокзал…
Меня секут хвосты комет, как розги,
Глаза мне колют голубые звёзды,
И заставляют лужи обходить
Продрогшие, усталые ботинки.
Я слышу, как Земля моя дрожит,
Вертясь долгоиграющей пластинкой.
Я слышу, как гудит её аорта,
Как под ногами бьётся её сердце…
А в тёплой комнате ещё гудят аккорды
Сюиты «Детство».

Ему в это время ещё не было пятнадцати лет, а в 1966 в Хабаровске у восемнадцатилетнего поэта вышла первая книжка. Я храню её и перевожу с собой на каждое новое место жительства. Она побывала со мной в Средней Азии, в Украине, а теперь лежит передо мной на столе в Израиле. Толя подписал её мне и моей жене Светлане.
«Я вас люблю», - эти слова он говорил часто и всегда искренне. Легче перечислить людей, с которыми он общался и не любил их, чем тех, которых любил. И его любили. Он был далеко не ангел, но если он и причинял боль своими поступками, то, в основном, себе.
Уже после смерти Толи наш общий друг Володя Месамед привёз мне  из Москвы последнюю книжку А. Кобенкова, за которую я безмерно благодарен Толиной жене (не поворачивается язык сказать – вдове) Оле. Для меня это не просто книга, это нечто большее. Это часть бесконечно доброй души моего любимого друга.
В Израиле у Толи много друзей, он писал мне, что надеется как-нибудь приехать и со всеми увидеться, а в конце написал слова, которые я вынес в заглавие.
В 2004 году в красноярском журнале «День и Ночь» были опубликованы мои стихи, одним из них я хочу завершить это короткое воспоминание о Толе.

 ПАМЯТИ  М. А. СВЕТЛОВА
Шестьдесят четвёртый год,
мне шестнадцать, всё в порядке,
всё ещё произойдёт
и опишется в тетрадке.
Я с собой её ношу,
в ней свои стихи пишу,
а по улице бредёт
шестьдесят четвёртый год.

Шестьдесят четвёртый. Слов –
жжёт скорбящая отрава:
умер Михаил Светлов.
Михаил Аркадьич, право,
в шестьдесят один-то год
разве умирают люди
те, которых очень любят,
а вокруг шумит народ.

Шестьдесят четвёр... таков
памятный и високосный...
Плачет Толя Кобенков
у газетного киоска.

 

 ___________________________________________________________________

Вернуться на главную страницу


"Я сделаю всё,
чтобы израильтяне снова улыбались…"

Изабелла СЛУЦКАЯ, Тель-Авив

Начну с казуса. Наверное, это было предопределено: я должна была взять интервью у знаменитого пародиста Александра Пескова, который привозит к нам в Израиль новую программу "Песни года". Но о возможности выкроить время в напряженном графике артиста меня предупредили буквально за час. Признаюсь: в этой спешке, перефразируя известную присказку, меня "Интернет попутал". Будучи уверенной, что Александр Песков - единственный и неповторимый, я начала разговор с того, что из Всемирной паутины мне известно о дате его рождения, имея ввиду май (по гороскопу - Близнецы), и, следовательно, рожденные под этим знаком вроде имеют предпосылки к раздвоению личности…
Так начался наш диалог.

- Но это всё о моем однофамильце Александре Пескове. Он актер и, кстати, мой друг, работает в Театре Луны, снимается в кино, очень популярен…
- Прошу прощения, экстремальная ситуация… Сейчас будем сортировать факты. Значит, вы не майский... А грустная история падения с десятиметровой высоты с вами произошла или с другим Песковым?
- Это - со мной. В московском цирковом училище, когда я делал сальто-мортале на уроке акробатики и передумал…
- Как "передумали"? Про такое рассказывают только в анекдотах… В какой момент передумали?
- В воздухе. Я сам виноват. Приземление оказалось роковым, для меня тогда карьера закончилась. Я вынужден был надолго улечься на больничную койку, потом уехал к себе на родину, в город Коряжму, что в Архангельской области, и там, под маминым присмотром, приводил себя в порядок. Прошел год, пока я начал возвращаться к жизни…
- А какими путями из далекой Коряжмы вас занесло в Москву?
- Долгими зимними вечерами в детстве я слушал радиопостановки, они формировали меня как артиста. Потом учился в театральном, женился, работал в театре, сыграл за два года 15 ролей, ушел на эстраду. Как-то в Ярославле увидел цирковое представление, влюбился в манеж и запах опилок, в этот мир доброты и веселья… Так это начиналось. Вы будете смеяться, но, вопреки всему, я все-таки окончил Московское цирковое училище. Только произошло это в 2000 году. Наверное, Александр Песков был у них единственным так долго учившимся студентом… Но сейчас я снова учусь - в ГИТИСе, на 3-м курсе режиссерского факультета.
- Это и понятно, теперь вы руководите Театром пародии, ставите большие спектакли. А откуда у вас возникло желание перевоплощаться в других актеров, подражать им?
- Знаете, наверное, это от профессии клоуна. Но, кроме того, я работал в жанре конферансье в филармониях разных городов, мне нужен был свой номер, вот я и придумал пародии. Но эта идея возникла у меня намного раньше, еще в 1981 году: я служил в Таманской дивизии и именно тогда впервые в жизни сделал пародии на Аллу Пугачеву, Валерия Леонтьева и Людмилу Гурченко.
- Ну, а когда в вашей актерской карьере наступил пик удачи?
- Как иногда бывает, помог "его величество случай". Однажды, будучи в Москве, я попал в Кремлевский Дворец съездов на концерт, который вел знаменитый конферансье Борис Брунов. После концерта решил заглянуть к Борису Сергеевичу в гримерку. "Я очень хороший артист", - сказал я ему. "То, что наглый, вижу. Приходи через неделю, покажешься", - ответил он. Посмотрев три мои пародии, Брунов сказал: "Сделай еще две, и я беру тебя в программу". Так состоялся мой дебют в Театре эстрады - в декабре 1988 года.
- Значит, это как раз про вас написали: "На утро Александр Песков проснулся знаменитым"?
- Да, про меня. По Москве сразу пошел слух: появился какой-то молодой актер, который интересно показывает пародии на других артистов. Наверное, с того концерта и началось то, что успешно продолжается 18 лет, и за что наш Театр пародии внесен в энциклопедию российской эстрады как возродивший жанр синхро-буффонады. Ну, а тогда меня пригласили для участия в программах на телевидении, позднее в киноконцертном зале "Россия" прошел мой первый сольный концерт.
- А как на пародии реагировали избранные вами персонажи?
- Первая встреча у меня произошла с Гурченко. Она не хотела меня впускать к себе в гримерную, но я все-таки настоял. "Сашенька, вы, безусловно, талантливый человек, но показали меня неглубокой актрисой, без души, просто "хи-хи" да "ха-ха"… А я не такая", - обиженно сказала Людмила Марковна. Буквально через неделю я этот номер изменил, она была права. И когда Гурченко увидела новый вариант на концерте в гостинице "Националь", она встала первая и начала аплодировать, за ней поднялся весь зал. Так что, благодаря моему новому педагогу образ обрел глубину… С Аллой Борисовной мы познакомились, когда пародия на нее уже шла на эстраде пять лет. Спустя 30 минут после концерта, дав возможность мне переодеться, Пугачева вошла в гримерку с огромным букетом цветов, бросила его к моим ногам и сказала: "Песков, это тебе!". После чего мы проговорили, стоя в гримерке, минут сорок, я даже забыл ей предложить стул. Алла Борисовна пригласила меня в свои телевизионные программы. На одной из них - на "Рождественских встречах", которую снимали дома у Валерия Леонтьева, я познакомился с третьим моим давним героем, даже пародировал его на той съемке в его же костюме. Так мы познакомились лично и дружим с Валерием до сих пор.
- А бывали случаи, когда кто-то из ваших персонажей обижался? Ваша профессия не может стать опасной? Возвращаясь к Интернету: там написано, что после концерта в Харькове фанаты певицы Дианы Гурцкой предъявили вам претензии...
- Действительно, в газете "Мир новостей" появилась такая статья. Видимо, кому-то это было нужно, но это неправда. С Дианой у нас очень теплые отношения. Все эти годы и до сего дня я шью для нее костюмы, она выступает в тех платьях, которые я придумываю ей сам. Полчаса назад мы обсуждали с ней ее новый костюм, который я сейчас отдаю в раскрой.
- Это как понимать - вы, как в старом еврейском анекдоте, "еще и немного шьете"? Это ваша новая профессия?
- Да, у нас при театре есть мастерская, пошивочный цех. Мы шьем не только для себя, но и обшиваем других - например, хор Михаила Турецкого, группу "Доктор Ватсон", Ирину Аллегрову и других.
- То-есть вы стали модельером?
- Да, для многих зрителей это будет открытием. Действительно, широкая публика об этом не знает. 26 ноября исполнится год, как успешно работает наша мастерская.
- Вы переодеваетесь в женские платья и пародируете женские персонажи. Как вам удается проникать в их психологию, передавать их характеры? Правда, лучшие романы о женщинах тоже написали мужчины… Но такой талант так редко встречается в жизни!
- Я просто очень люблю женщин. Чтобы изобразить актрису - особенно, популярную, надо вжиться в ее образ. Здесь, наверное, мне помогают душа и сердце. Я уже не говорю об актерском мастерстве и педагогах, которые меня учили этому.
- В Израиль вы собираетесь показать новое шоу под названием "Песни года". Известно, что оно пользовалось большим успехом в России, Америке, Канаде. Чем удивите публику в этот раз?
- Это десятая постановка в репертуаре театра, тоже круглая цифра… Мы сделали пародийный спектакль на телевизионный ежегодный концерт, который обычно идет 1 января. В этом году его вела Алла Пугачева. Зрители увидят новые образы любимых российских артистов, новые костюмы, и, помимо моего участия и актеров труппы театра, на сцену будут выходить в разных ролях ассистенты и другие работники нашего коллектива. Это - уникальное феерическое шоу, с музыкальными, танцевальными номерами, ярким цветовым оформлением, в котором будет много фантазии и юмора.
- У вас очень широкий актерский диапазон, в любом представлении есть над чем смеяться и есть о чем грустить… Был спектакль "Арлекино", блок памяти любимых ушедших от нас актеров - Шульженко, Анны Герман, Вертинского и других, были пародии на многих популярных зарубежных кумиров - Эдит Пиаф, Марлен Дитрих, Мадонну… Сколько всего образов в вашей коллекции?
- Примерно девяносто. Каждый своеобразен и любим. Ко всем, кого пародирую, я хорошо отношусь. Ведь я делаю дружеские шаржи, я не сатирик, а юморист.
- А в жизни вы веселый или серьезный? Вот вы пародируете Верку Сердючку. Его сценический образ и сам Андрей Данилко - просто антиподы: в жизни он достаточно замкнутый, даже застенчивый молодой человек, мне довелось с ним беседовать в Израиле. Такое преображение на сцене поразительно и по-настоящему талантливо.
- Я Андрюшу очень хорошо знаю, мы близкие друзья. Могу полностью подтвердить ваши слова, это настоящее искусство. Что касается меня, я в жизни действительно другой.

Чтобы содержать театр, надо быть серьезным человеком. А всё остальное - это лицедейство, профессия.
- Понятно, что концерт с таким количеством перевоплощений - огромное эмоциональное и физическое напряжение. Я позволю себе вас же и процитировать: "Я живу сценой. И это не громкие слова. Это нервы, это пот, это кровь, это сбитые колени и психологическая нагрузка. И при всем этом это - единственное, чем я живу. Я люблю своего зрителя и с этим чувством я каждый вечер выхожу на сцену". После финальных аккордов, цветов и аплодисментов в каком вы пребываете состоянии?
- Наступает опустошение, но это великая вещь… Хочется лежать, не двигаться, чтобы рядом были собаки, мои любимые терьеры - Людовик, Еремей и Вадик.
- Приезд в Израиль для вас - это смена впечатлений, возможность немного отдохнуть, перевести дыхание?
- Ну, какой отдых на гастролях?.. Я вижу вашу страну, к сожалению, больше из окна автомобиля. Зато с публикой израильской, теплой и сердечной, знаком больше, я ее обожаю. Вы знаете, я приготовил для вас маленький сюрприз: дело в том, что я приезжаю, наконец, со своей мамой Софьей Анатольевной, ведь мы частичкой своей крови тоже принадлежим к народу Израиля. Я настоял в этот раз на ее приезде, и она впервые ступит на Землю обетованную.

А. Песков с мамой

- Ну, а я тоже открою небольшой секрет для читателей: в этом году Софье Анатольевне исполнилось 75 лет, и в ее честь в Коряжме прошли шоу-концерты, где над сценой висел огромный плакат "Мама, я тебя люблю!". Ну, а теперь вы рискуете влюбить маму в наш теплый край так, что она и не захочет возвращаться в свой северный… Кстати, у нас Север тоже очень красивый, только он пострадал от войны…
- Знаете, мне лично было очень горько, когда я представлял, как на такие чудные города как Хайфа, Нагария и другие, падали снаряды, которые несли беды людям. Я надеюсь, что наш концерт после грустного периода в течение тяжелых недель войны доставит радость тем, кто на него придет.
- Израильская компания сотовой связи "Селком" тоже не осталась безучастной: желая помочь русскоязычному зрителю, она предоставляет своим абонентам скидку на приобретение каждого второго билета на супер-шоу короля пародии.
- Я сделаю все, чтобы израильтяне снова улыбались!

Израильская Di Bloe katz - в Москве

Рут Левин и Авишай Фиш, знаменитый израильский актерский дуэт, широко гастролирующий на европейской сцене, собираются показать в Москве мини-спектакль - жемчужину европейской легкой музыки двадцатых-тридцатых годов. Кабаре Di Bloe katz - "Голубая кошка" воссоздает традиции польского варьете начала ХХ века, - танец, музыка, песни, пластика, интрига… Острота пародии усиливается тем, что, несмотря на тяжелый польский акцент, языком этого польского кабаре является… идиш, но зритель осознает это далеко не сразу. Проект "Эшколь" помещает спектакль "Кабаре "Голубая кошка" не в театральное, а в клубное пространство. В день единственного спектакля публика, пришедшая в московский "Клуб на Брестской", сможет погрузиться в подлинную атмосферу провинциального варьете.

...На маленькой сцене, где-то между Варшавой и Парижем, пара артистов уже в который раз представляет свое шоу. Эва Пжежишка, царица предвоенных кабаре, одетая по последнему писку варшавской моды 1926-го года и владеющая полным набором уморительно-драматических жестов примадонны тех времен, ведет представление на любом языке с тяжелым польским акцентом, к вящей радости любующейся ею публики. Ее старинный партнер, маэстро Артуро Фогач-Бергамеску, являет собой классический тип тапера при блистательной диве...
Зрители спектакля смогут насладиться блистательным переводом, который в синхронном режиме будет осуществлять Рои Хен - израильский писатель, переводчик, критик и журналист.

У пары Левин-Фиш богатое сценическое прошлое. Рут Левин, дочь Лейбу Левина, последнего трубадура еврейской поэзии, - лауреат премии Сегала за вклад в развитие еврейской культуры. Одна из прекрасных мелодий, написанных её отцом, звучит и в настоящей программе. Авишай Фиш (осуществляющий также музыкальное руководство шоу) - актер, после нескольких лет работы в израильских театрах перешедший к музыкальной деятельности в Европе, одновременно занимается и профессиональным исследованием народной еврейской песни. Его музыкальные обработки отличаются яркостью и нетривиальностью. Песни, исполняемые в кабаре, большей частью написаны на идиш, есть и переводы с нескольких европейских языков, включая русский.
Единственный спектакль израильского кабаре "Голубая кошка" состоится в Москве 12 октября, в четверг, в 20:00 в "Клубе на Брестской" по адресу: 2-я Брестская, 6 (вход со стороны 1-й Брестской), станции метро "Маяковская", "Белорусская".

http://www.eshkol.ru/

Вернуться на главную страницу


Юрий Окунев

Из книги "Письма близким из ХХ века"

Тяжкий путь длиною в три тысячи лет
из Иерусалима в Санкт-Петербург и обратно


"Прошлое - это колодец глубины несказанной. Не вернее ли будет назвать его просто бездонным? …ибо Его желание установить начало событий, к которым Он себя приобщал, встречало ту же помеху, с какой всегда сталкивается такое стремление: помеха состоит в том, что ни одна вещь на свете не появилась сама собой из ничего, а любая от чего то произошла и обращена назад, к своим далеким первопричинам, к пучинам и глубинам колодца прошлого…
Он близок нам и современен перед лицом той бездонной преисподней прошлого, куда и Он, далекий, уже заглядывал. Он был, нам кажется, таким же человеком, как мы, и, несмотря на раннее свое время, отстоял от начала человечества математически так же далеко, как мы, потому что начала эти на поверку уходят в темную пасть колодца, и в своих изысканиях мы должны либо отправляться от каких-то условных и мнимых начал, путая их с началом действительным, … либо брести назад от одного мыса и другому в бесконечную даль"

Томас Манн, "Иосиф и его братья"

Иерусалим

... Сколько было памяти, Он всегда жил в Иерусалиме, и, когда разгневанный неповиновением евреев Вавилонский царь Навуходоносор построил вокруг города осадный вал, в сердце Его закралась тревога. Почти год вавилоняне безуспешно осаждали святой город, а потом внезапно ушли. Все торжествовали победу, якобы дарованную Богом, но Его тревога усилилась, ибо великий пророк Иеремия, которому Он верил, как Богу, не переставал твердить, что Храм будет разрушен, если евреи не покорятся Вавилону. Иеремию посадили в яму, чтобы он не ослаблял патриотического духа народа, но его предсказания, увы, начинали сбываться - Навуходоносор вернулся, страшными приступами пробил стены и ворвался в город. Он уцелел в начавшейся резне только потому, что сразу же попал в колонну пленных, отправляемых в Вавилон.
В пути Он узнал, что в день 9 Ава свершилось страшное предсказание Иеремии - свирепые вавилоняне разграбили и сожгли великолепный Храм царя Соломона на Храмовой горе в Иерусалиме.
Было лето 3175-го года от Сотворения Мира, лето 586-го года до Рождества Христова, и Он переживал то же, что и великий пророк на пепелище Иерусалима:

"Мои глаза истощились от слез, все горит во мне, когда думаю о великом горе народа моего. С кем сравню я тебя, дочь Иерусалима*? Кому уподоблю тебя, чтобы утешить тебя? Ведь, как море, глубоко несчастие твое: кто может исцелить тебя? Все мимоидущие всплескивают руками и качают головою, говоря: это ли столица, слывшая совершенством красоты, радостью всей земли?"

Пятьдесят лет Он жил в Вавилоне, и это были неплохие годы, ибо Навуходоносор и его наследники не притесняли евреев и не заставляли их отречься от своей веры. Только тоска по утерянному Храму омрачала Его жизнь, и Он был среди первых, кто поклялся навечно:

"Если я забуду тебя, Иерусалим, пусть отсохнет моя рука. Пусть прилипнет язык мой к гортани, если не буду вспоминать тебя, если не поставлю Иерусалима выше всех моих радостей".

Пришли новые времена, великий персидский полководец Кир завоевал Вавилон и дозволил евреям вернуться на свою Родину. Он вернулся в Иерусалим с первым конвоем из тысячи всадников Кира. Город и страна лежали в развалинах, жизнь была нищей и трудной, на строительство Храма не хватало средств.
Шли годы. Он строил новые стены вокруг Иерусалима, и когда персидский царь Дарий Первый, покровительствуя евреям, выделил деньги из царской казны на восстановление Храма, Он со всеми вместе принялся за работу. За четыре года новый Храм был построен. Этот Храм не был столь великолепным, как прежний, но сердце Его ликовало. А когда мудрец Эзра, вернувшись из Вавилона, сказал, что пора собрать воедино все законы, учения и пророчества, написанные со времен Моисея, Он увлекся этой идеей и пошел работать писцом к ученым и книжникам - последователям Эзры.
Двести лет Он счастливо жил в своем родном Иерусалиме, переписывая тексты священного писания, величайшей книги мира, книги книг - Библии.
Персидскому владычеству пришел конец - над Средиземноморьем взошла звезда Греции. Он видел как молодой, блистательный Александр Македонский шел по ступеням в Иерусалимский Храм в сопровождении первосвященника Яддуа, одетого в великолепный храмовой наряд. Евреи объяснили властителю мира, что не могут поставить его статую в Храме, так как Бог запретил им поклоняться идолам, и ученик Аристотеля ... даровал евреям дополнительные привилегии. Александр Македонский и его наследники с уважением относились к иудейской вере, и Он благополучно жил несколько поколений под мягким греческим управлением.
Когда же Он узнал, что 70 еврейских мудрецов, призванных египетским царем Птолемеем Филадельфом в Александрию, перевели Тору с еврейского на греческий язык, Ему понравилось, что другие народы узнают Закон Божий, ибо Он полагал, что евреи избраны Богом для этого. А когда Септуагинта была привезена из Александрии в Иерусалим, Он сам начал изучать греческий язык. Потом Он владел с равным совершенством двумя языками - еврейским и греческим.


Александрия

Все хорошее рано или поздно кончается. На сирийский престол вступил жестокий идолопоклонник Антиох Епифан, который возненавидел библейскую мораль, разграбил Храм, убил и продал в рабство тысячи евреев. Но и это было не самым худшим. Антиох издал указ, запрещавший евреям под страхом смерти исполнять обряды своей веры. В Иерусалимском Храме были установлены статуи Зевса и других языческих идолов и алтари, на которых приносились в жертву свиньи.
И тогда Он решил покинуть свой родной город и уйти в Александрию, основанную Александром Великим, которого Он видел на ступенях Иерусалимского Храма, в Александрию, где царствовал просвещенный Птолемей Филометор.
Была зима 3592-го года от Сотворения Мира, 169-го года до Рождества Христова, когда Он с вершины Сиона бросил прощальный взгляд на Храмовую гору. Он не знал, что покидает этот город навсегда, не знал, что лишь через две с лишним тысячи лет в такое же зимнее время Он приедет в Иерусалим туристом, увидит с перевала свой родной город в лучах восходящего солнца и не сможет сдержать подступивших к горлу судорожных рыданий.
Город Александрия, в который Он пришел из Иерусалима, был в то время столицей Египта, мировым культурным центром. Он поселился в квартале, примыкавшем к гавани, и успешно занялся торговлей товарами, прибывавшими сюда из всех стран Средиземноморья. Он ходил молиться в великолепную Александрийскую синагогу, и когда Псалм Давида возносился песнопением ввысь под своды гигантского дворца, Ему казалось, что Бог нисходит к нему через Слово и что его Слово - это Бог. Когда же Иерусалимский первосвященник Хоний решил воздвигнуть в Леонтополе Храм по образцу Иерусалимского для египетских евреев, Он уже мог пожертвовать деньги на его строительство.
Греческие цари Египта поощряли знакомство греков с еврейской культурой и моралью. Греческие переводы Библии начали распространяться среди греков и подвластных им народов. С другой стороны египетские евреи находились под влиянием греческой культуры. Ему нравилось это смешение культур, и Он владел в совершенстве обоими языками.
Тем временем великие еврейские полководцы из династии Хасмонеев изгнали из страны сирийских идолопоклонников - предшественников современных воинствующих атеистов - и восстановили независимость Иудеи. Когда воины Иуды Маккавея освободили оскверненный язычниками Храм, лампады, зажженные от маленького сосуда со священным елеем, чудесным образом горели восемь дней. С тех пор Он начал ежегодно праздновать Хануку - день освобождения евреев от языческого ига. После многолетних войн в Иудее наступила пора мирной жизни под властью еврейских князей. Он хотел вернуться в Иерусалим, но семья воспротивилась этому. Он был по-прежнему евреем, но в семье все говорили на греческом и Библию читали на греческом. Он остался в Александрии.
Однако над миром уже восходила звезда Рима а вместе с ней приближались страшные, невиданные до тех пор испытания для еврейского народа. Поначалу, однако, будущее казалось радужным. Тысячи еврейских воинов сражались в рядах легионов великого Юлия Цезаря, когда он покорял Египет и Александрию, и римский властитель доброжелательно относился к еврейскому народу, считая его своим союзником. Он узнал, что иудейский царь Ирод, пользуясь расположением Рима, отстроил в Иерусалиме новый великолепный Храм, но в душе Его не было спокойствия, ибо Он, будучи воспитанным в мягких иудео-эллинских традициях, понимал, к чему может привести столкновение нетерпимости его Иерусалимских собратьев к чуждой власти с нетерпимостью Рима ко всякому неповиновению.
В то время Он увидел проявления антисемитизма со стороны египтян-язычников, с которыми ему приходилось сталкиваться в торговых сделках, но Он не подозревал, что это первые ростки страшной болезни, которая поразит мир на два тысячелетия, и Он не мог себе представить, что Его родной город Александрия войдет в историю как родина антисемитизма и колыбель погромов.
Была осень 3798-го года со дня Сотворения Мира, осень 38-го года от Рождества Христова, когда в Его просвещенной Александрии случился первый в истории погром. В Риме правил безумный Император Калигула. Развлекаясь скотоложеством, он, тем не менее, считал себя богом. Особую ненависть этого убожества в императорском обличьи вызывали евреи, не желавшие устанавливать его статуи в своих синагогах. Дальше все развивалось по стандартному сценарию, бездарно повторявшемуся впоследствии тысячи раз. Сатрап тирана, римский префект Флакк, угадывая желания начальства, лишил евреев Александрии гражданских прав, намекнул толпе на безнаказанность грабежей, и пьяная чернь, подстрекаемая первым погромным идеологом Апионом, ворвалась в еврейские кварталы города. Он пытался защитить свою семью и синагогу от погромщиков, многие Его близкие погибли, дом и склады были разграблены.
Последующие три года превратились для Него в какое-то кошмарное балансирование между жизнью и смертью. Он не мог понять почему египтяне так ненавидят его - ведь Он торговал честно, и весы у него были точные, как Господь повелел:

Не делайте неправды в суде, в мере, в весе и в измерении.
Да будут у вас весы верные, гири верные ...
Я Господь, Бог ваш ...

Наверное, все оттого, что евреи верят в одного единого Бога, который учит добру, а Император и его слуги не знают закона Божьего - думал Он. Им нужно просто напросто разъяснить Десять Заповедей Господних.
Делегация евреев во главе с великим философом Филоном Александрийским прибыла в Рим, чтобы дать необходимые разъяснения и испросить у тирана защиты, но тщетны были их усилия. Претерпев изощренные унижения от всесильного ничтожества, посольство вернулось ни с чем. Узнав о провале миссии Филона, который был для Него равным пророку Иеремии, Он решил бежать, но куда ... В Иудее смута, а главное - весь мир под властью безумного тирана и нет места на земле, куда не простиралась бы его рука.
К счастью, Калигула вскоре умер, и сменивший его римский император Клавдий немедленно восстановил евреев Александрии в гражданских правах и наказал зачинщиков погромов. В Александрии наступил период относительного мира, но из Иудеи приходили все более тревожные вести. Его мрачные предчувствия сбывались.
Евреи восстали против Рима, началась трагическая для еврейского народа Иудейская война. Он знал, что борьба с Римом безнадежна, но тайно надеялся, что Иерусалим не будет разрушен. Однако, если в еврейской истории может случиться самое худшее, то оно случается - римляне разграбили и сожгли Иерусалимский Храм, сровняли город с землей, распяли на крестах тысячи евреев, а оставшихся в живых изгнали из Иудеи.
Был день 9-го Ава 3830-го года от Сотворения Мира, 70-го года от Рождества Христова. Еврейское государство прекратило свое существовние на 1878 лет.
Не было никогда столь тяжких дней в Его жизни. Толпы беженцев прибывали из Иудеи, они рассказывали о последних днях Иерусалима, о кровавой оргии победившего Рима. По приказу императора Веспасиана Храм в Александрии также был разрушен. Он снова читал в синагоге плач Иеремии, упорно молился за возвращение евреев в Иерусалим, но Он понял, что для Его народа началась новая, никому не ведомая жизнь - жизнь в рассеянии, жизнь без своей страны, жизнь без Иерусалима.
Шли годы, десятилетия ... Постепенно Он восстановил свое дело и расширил поставки пшеницы из Египта в Рим через порт Александрии. Он стал богатым купцом. Его дети изучали в школах не только Тору, но и еврейских и греческих философов и писателей Филона Александрийского, Иосифа Флавия, Гомера, Платона, Аристотеля, стоиков. У детей были друзья в просвещенной греческой среде, и Он опасался, что они постепенно отдалятся от иудаизма, но этого, к счастью, не случилось. Толкуя Библию аллегорически и подчас весьма вольно, Его дети в главном соблюдали Закон, а в спорах с язычниками горячо противопоставляли свою веру убогой нравственной основе идолопоклонства.
Он никогда прежде не знал такого интеллектуального взлета в своей семье. Александрия была вторым после Рима городом мира, а во многом и превосходила Рим. Александрийский Мусейон, Храм Муз, был самым известным центром наук и искусств, а Александрийская Библиотека хранила сотни тысяч рукописных книг и не знала себе равных. В Александрийской морской гавани стояли корабли из всех Средиземноморских портов. И над всем этим великолепием у входа в Пристань Счастливого Возвращения на скалистом острове Фарос возвышался фантастический 180 метровый небоскреб, увенчанный светящейся башней со статуей покровителя морей Посейдона - знаменитый Фаросский маяк, одно из семи чудес света.
Тем временем в Александрии появились евреи, называвшие себя христианами. Они говорили, что Мессия, предсказанный в Библии пророком Исайей, явился в Иерусалиме в облике сына Божьего Иисуса, был распят на кресте римлянами, а затем воскрес, и теперь будет править миром. У евреев-христиан был свой молельный дом - церковь, и они звали Его к себе. Он же думал: "Если Спаситель уже пришел, то где же его Царство Праведное и где же его Суд Праведный? Ведь Исайя обещал не то, что есть сейчас, а совсем другое.

Народ, ходящий во тьме, увидит свет великий ... и перекуют мечи свои на орала, и копья свои на серпы; не поднимет народ на народ меча, и не будут более учиться воевать ...

- вот как говорил Исайя".

Вокруг же война и злоба, и нет места добру. О каком же Спасителе они говорят?
Он не пошел к христианам. Но Он сочувствовал им, потому что они читали Библию, и римские идолопоклонники преследовали их так же, как иудеев. И еще - несмотря на преследования многие язычники крестились и присоединялись к евреям-христианам а не к евреям-иудеям, и Он подумал, что, быть может, Господь избрал такой путь для евреев в их избраннической миссии. Но когда Римский Император Константин объявил христианство государственной религией Империи, и многие бывшие гонители христиан и лицемеры переметнулись к ним и стали гонителями иудеев, Он перестал думать так. Он не пошел к христианам.


Рим

Тем временем Римская Империя распалась на Западную со столицей в Риме и Восточную со столицей в Константинополе. Рим клонился к закату а вместе с ним хирела некогда блистательная Александрия. Уже давно был закрыт Александрийский Мусейон, а полуразрушенная великая Александрийская Библиотека печально шла к концу своей тысячелетней жизни. Торговля сокращалась, жизнь в Александрии становилась все более ущербной и опасной, и Он мучительно искал выход. Но Он не находил выхода, потому что не было места на Земле, где было бы безопасно жить еврею.
Решение пришло само собой, когда христианский патриарх Кирилл потребовал изгнания евреев из Александрии. Тогда Он, продав все, что ему досталось от родителей, купил место на корабле и с одной полупустой котомкой поплыл по великому морю на Запад в Италию.
Было позднее лето 4175-го года от Сотворения Мира, лето 415-го года от Рождества Христова, когда Он бросил последний взгляд на некогда величественный а теперь навсегда потухший Фаросский Маяк и на прекрасную Александрию, в которой Он прожил 583 года.
Начались годы странствований и скитаний. Он высадился в Неаполе, поселился и жил в большой еврейской общине этого города, учился ремеслу, открыл свою мастерскую, а затем внезапно все продал и ушел в Рим. Он пришел в Рим чтобы увидеть своими глазами как варвары разрушают некогда всесильную империю, безжалостно уничтожившую Иерусалим 400 лет тому назад. И Он увидел как вождь германских наемников Одоакр низложил последнего Римского Императора Ромула Августула.
Он поселился в Риме, который превратился из политической столицы мира в религиозный центр Западного христианства. Римская католическая церковь была продолжением первоосновной Иерусалимской церкви, а Римские Папы считали себя прямыми наследниками Иисуса и Евангельских Апостолов - евреев, создавших христианскую веру. Они относились терпимо к евреям и не притесняли их.
В Риме Он возобновил занятие торговлей. У Него появились связи с еврейскими купцами из Марселя, и поначалу все шло успешно. Он жил в большой еврейской общине Рима, которой Папа Григорий Великий дозволял управляться по своим законам и обычаям. Папа, тем не менее, поощрял переход евреев в христианство, и для Него был в том великий соблазн, ибо Папа давал перешедшим льготы и выгоды. Но Он пренебрег выгодами и остался с верой отцов.
Тем временем на Востоке поднималась могущественная арабская держава. Основатель новой религии Магомет объявил себя наследником библейских пророков и завещал арабам распространять ислам силой оружия. В Риме тогда много говорили о захвате арабами Иерусалима и Александрии и об их отношении к евреям. Он слышал, что арабы дают евреям невиданную свободу, но Он слышал и другое - воинственный и фанатичный халиф Омар построил на месте Храма мечеть, объявил Иерусалим свяшенным городом мусульман и запретил евреям жить в нем. Путь в Иерусалим был закрыт навсегда.
Между тем христианские купцы в Риме, пользуясь привилегиями, теснили евреев, и Его дела пошатнулись. Он уехал во Францию, где Император Карл Великий покровительствовал евреям - главным двигателям торговли в Европе.
В еврейской общине Марселя Он узнал, что в испанском городе Кордова процветает еврейская наука и что просвещенные арабские халифы необыкновенно терпимы к людям другой веры и ценят достоинства ума выше военных доблестей. Но затем Он услышал еще более удивительные вещи - якобы, далеко на Востоке на границе с азиатскими степями существует еврейское государство, называемое Хазарией, и, якобы, народ этой страны почитает единого Бога и Закон, как это предписано в Торе и Талмуде. Он беспокойно думал о своей судьбе и мысленно метался между близкой Испанией и далекой Хазарией, тяготясь своей нерешительностью.


Майнц

Он еще колебался между Западом и Востоком, между Испанией и Хазарией, когда случайная встреча в Марсельском порту решила его судьбу. Арабский купец рассказал ему о купеческом сословии Раданитов, которые держат в своих руках торговлю между Западом и Востоком. И еще рассказал, что везет украшения из Магриба в Кельн, а оттуда повезет мечи, кинжалы и меха в далекие Бухару и Самарканд, а оттуда пойдет в Индию, откуда повезет обратно в Европу благовония и специи. И еще купец сказал, что может взять Его с собой и сделать купцом-раданитом.
Так обернулась судьба, и Он пошел со своим первым торговым караваном из Марселя на Север через Лион и Дижон в Кельн, потом по Рейну в Майнц, а оттуда на Восток через Регенсбург и Прагу в земли славян. Спустившись по Днепру в Черное Море, Он попал в Херсонес, а оттуда поплыл по рекам Дон и Волга в Каспийское Море.
Его путь лежал через Хазарское царство, о котором Он знал понаслышке. Теперь же, попав в столицу Хазарии город Итиль, что при впадении Волги в Каспий, Он узнал, что хазарский хаган Обадия повелел обучать народ Библии и основал синагоги, где полудикие хазары слушали молитвы на еврейском языке и поклонялись единому Богу. И на сердце у Него потеплело, когда Он молился вместе с хазарами-иудеями.
Переплыв Каспий, Он направился через пустыню в Бухару. Здесь большой караван разделился, часть его пошла через Самарканд по великому шелковому пути в Китай, а Он с другой частью пошел в Индию.
Везде, где бы Он не был, Он встречал купцов-евреев, и Ему нравилось находить своих близких по вере во всех уголках мира. Он свободно говорил и писал на еврейском и арабском языках, а это были основные языки на мировых торговых путях.
Из Индии Он возвращался другим путем. Через Персидский Залив и реку Тигр Он пришел в блистательную столицу Арабского Халифата Багдад, а оттуда через Антиохию и Средиземное Море в Сиракузы, Геную и Марсель.
Так Он стал раданитом. Он прошел с караванами всю Северную Африку от Каира до Геркулесовых Столпов, всю Европу от Севильи до Киева. Он был в Византии и Китае, в Константинополе, Венеции и Кордове. Но Он избегал бывать в Иерусалиме и Александрии, ибо не хотел видеть свои родные, некогда великие города в запустении и ничтожестве.
Шли годы. Он стал преуспевающим купцом и осел с семьей в немецком городе Майнце на берегу Рейна. Немецкие короли из династии Карла Великого а затем Император Оттон Великий и другие правители из Саксонской династии рассматривали евреев как свою собственность, полученную в наследство от Римской Империи, и, заботясь об умножении своей собственности, разрешали им жить и заниматься торговлей и ремеслами, конечно, за хорошую плату.
Еврейская община в Майнце росла и процветала. Он слыл в общине богатым и образованным человеком, знатоком многих языков, имевшим связи по всему миру, и Его семья пользовалась неизменным уважением. Он соблюдал предписания Торы и Талмуда и старался учить этому своих детей. В Майнце было у кого учиться, ибо здесь была Высшая Талмудическая Школа, в которой готовили раввинов для общин Франции и Германии. Он был другом майнцского ученого Рабби Гершома, которого называли "Светилом рассеянного народа". Гершом составил много законов для евреев в изгнании. Как-то Он рассказал Рабби, что у евреев Востока бывает несколько жен, и тот запретил многоженство и постановил, что муж не может дать жене развод без ее согласия.
В Майнце возникла известная научно-религиозная школа "мудрецов Лотарингии", и отсюда из прирейнских областей, из Майнца, Вормса, Шпеера и Кельна вышла ашкеназийская ветвь еврейской диаспоры, занявшая через несколько веков доминирующее положение в еврейском мире. Он был у истоков великого движения ашкеназов.
Казалось, ничто не может омрачить мирную жизнь евреев в долине Рейна, почти забывших, что помимо Бога есть Дьявол, который никогда не простит им Библию. И Дьявол вылез.
Был 4855-й год от Сотворения Мира, 1095-й год от Рождества Христова, когда Папа Урбан Второй на соборе в Клермоне, во Франции, объявил Крестовый поход против неверных мусульман, чтобы отнять у них святой город Иерусалим. Прежде чем князья успели приготовиться к походу, беспорядочные толпы мародеров и насильников, нацепив красные кресты, рассыпались по Франции и Германии, грабя и убивая евреев. Грязный сброд, неожиданно получивший из рук самого Папы Римского гордый статус крестоносцев, рассуждал вполне логично: Иерусалим далеко, да и мусульмане сильны, а здесь под рукой беззащитные евреи.
Он был в Гренаде, в Испании, когда дошли слухи о папском призыве, и поначалу не усмотрел угрозы - ведь речь идет об освобождении Иерусалима, а евреи давно не владеют им. Но здесь, в Гренаде, Он услышал баллады великого поэта Соломона Габироля, и вместе с тоской пришло недоброе предчувствие, ибо Габироль говорил так:

Бедная пленница в земле чужой стала рабыней, рабыней Египта.
С того дня, как ты, Боже, ее покинул, она ждет тебя.
Всему есть конец, но нет конца моему несчастью.
Истерзанные, придавленные, несущие иго,
Ограбленные, ощипанные, втоптанные в землю,
Доколе, Боже, будем мы сетовать на обиды, на неволю?
Исмаил подобен льву, а Исав - коршуну:
Едва один нас оставляет, другой за нас принимается.

Он поспешил домой через Францию и Германию, и страшная картина кровавого беспредела открылась ему. Старейшая еврейская община в Вормсе была полностью уничтожена, в разрушенных синагогах в лужах крови валялись истоптанные ногами погромщиков древнейшие свитки священных книг. Уже без всякой надежды добрался Он до Майнца и не узнал своего города.
О страшной трагедии рассказал Ему очевидец. Восстал дикий, ожесточенный сброд французов и германцев, сбежавшийся со всех сторон. Подойдя к городу, крестоносцы сказали себе:

Вот мы идем отомстить измаильтянам, а тут перед нами евреи, которые распяли нашего Спасителя; отомстим же прежде им. Пусть не упоминается больше имя Израиля, или же пусть евреи уподобятся нам и примут нашу веру.

Евреи Майнца, укрепившись в замке епископа Рутгарда, обещавшего им за деньги помощь своей стражи, оказали бандитам вооруженное сопротивление. Однако, трусливый и вероломный Рутгард предал их. Никого не пощадили палачи в припадке ненависти и злобы.
У могил своих близких Он проклял эту землю и населявших ее извергов, принявших человеческий облик. Разорвав на себе одежды, Он вознес сжатые кулаки к безответным небесам и закричал в никуда:

Слушай, Израиль! Не уподоблюсь дьявольскому семени. Не уподоблюсь!

А затем плюнул в лицо городу, где прожил более двухсот лет, и ушел из этих мест навсегда.


Краков

Был 4856-й год от Сотворения Мира, 1096-й год от Рождества Христова. Западная Европа на столетия погружалась во мрак кровавой вакханалии.
Он шел хорошо знакомым путем на Восток через Германские земли, через Чехию и Богемию по кровавым следам крестоносцев. Крестоносцы свернули на Юг и пошли по Дунаю в Святую Землю, землю Его предков, а Он продолжал свой путь на Восток, к берегам Вислы, где польские князья принимали евреев под свою защиту.
Он поселился в Кракове и жил там долго и счастливо, занимаясь чеканкой монет и ремеслами. В Кракове нашли убежище многие евреи, бежавшие от банд крестоносцев из Богемии и Чехии, ибо краковский князь Мечислав Старый строго запрещал насилия против евреев. Их положение упрочилось, когда Папа Иннокентий IV издал свою великую буллу.
Шел 5007-й год от Сотворения Мира, 1247-й год от Рождества Христова, и Папа Римский указал христианским епископам, что обвинение евреев в ритуальных убийствах является низкой клеветой. Папа писал:

"... В то время как Святое Писание велит - "не убий!", против евреев поднимают ложное обвинение, будто они едят в праздник Пасхи сердце убитого младенца. Полагают, что это им повелевает закон, который, напротив, запрещает подобные деяния. Как только находят где-либо труп неизвестно кем убитого человека, убийство по злобе приписывают евреям ... Без суда и следствия, не добившись ни улик против обвиняемых, ни собственного их признания, у них безбожно и неправосудно отнимают имущество, морят их голодом, подвергают заточению и другим пыткам и осуждают на позорную смерть ...
Не желая, чтобы евреев несправедливо мучили, мы приказываем вам, чтобы вы обращались с ними дружелюбно и доброжелательно. Если вы услышите о каких-нибудь несправедливых нападках на евреев, препятствуйте этому и не допускайте на будущее время, чтобы их подобным образом притесняли".

Вслед за папской буллой князь Болеслав Калишский, Человек Божьей Милостью, издал специальный свод законов из 37 статей, определяющий навечно права евреев и защищающий их от произвола христиан. Для евреев Великой Польши наступили столетия благоденствия и процветания.
Он усердно молился и славил Господа, давшего Его народу и Его семье пристанище в этой благословенной земле, когда толпы беженцев хлынули из Западной Европы.
Черная смерть словно в наказание за преступления крестоносцев безжалостно косила там сотни тысяч людей, и с остатками законности и порядка было покончено. Напрасно Папа Климент VI доказывал католикам нелепость возведенного на евреев обвинения в распространении заразы - обезумевшие толпы залили земли Франции и Германии еврейской кровью. Масштабы бойни были таковы, что евреи, казалось бы, должны вот-вот исчезнуть с лица Земли. Казалось, ничто не может остановить их полного истребления, злоумышленного Дьяволом. Но не таков был замысел Божий, и Он был с теми, кто еще раз посрамил Дьявола.
Ничто не могло убить этот народ, и в Кракове Он снова помогал беженцам, обустраивал общинную жизнь, строил новую синагогу. Беженцы из Германии принесли молитвенники на новом еврейском языке - языке ашкеназов идиш. Он выучился этому языку, и пока Его потомки были в Восточной Европе, все они говорили на идиш.
Он успешно занимался ремеслом, был мастером по металлу и коже. Когда же мудрый король Казимир Великий, распространив законы краковских князей на всю Польшу, разрешил евреям владеть землей, Он взял в аренду имение шляхтича под Люблином и стал заниматься земледелием.
Наступил 5252-й год от Сотворения Мира, 1492-й год от Рождества Христова, и Христофор Колумб, известный более как Кристобаль Колон, открыл Новый Свет, названный впоследствии Америкой. Вместе с XV веком уходило в небытие средневековье. Великий Николай Коперник понял наконец-то, что Земля вращается вокруг Солнца, а не наоборот. Европа выходила из средневековой замкнутости на океанские просторы Западного Полушария, на просторы Солнечной системы. Наступил Золотой Век евреев Восточной европы. В то время как испанские правители изгнали евреев из Испании и разрушили великую сефардскую культуру, польские короли и литовские князья не притесняли евреев, а наоборот, расширили их самоуправление. Центр мирового еврейства перемещался из Испании в Польшу.


Люблин

Он счастливо жил в Люблине, все больше проникаясь еврейской религиозной догматикой и погружаясь в светские дела общины. На знаменитую Люблинскую Ярмарку съезжались раввины и кагальные старшины со всей Польши. На ежегодном съезде они разрешали все проблемы внутренней жизни польского еврейства. Он стал одним из четырех старшин люблинского общинного кагала и заведовал обучением юношей. Его дети учились в люблинской талмудической ешиве, из которой вышли многие знаменитые раввины и ученые. Здесь изучали Тору и Талмуд, читали религиозные гимны Иегуды Галеви и философские труды великого Моисея Маймонида.
Постепенно ашкеназы Польши и Литвы создали новую школу раввинизма, затмившую старые сефардские школы Палестины и Испании. Он знал основателей ашкеназийской еврейской науки - краковского раввина Моисея Иссерлиса, выпускника люблинской ешивы, и люблинского раввина Соломона Лурию.
Объединенные Польша и Литва, а вместе с ними и ашкеназийское евреи, достигли вершины процветания, за которым, однако, последовал трагический провал.
Был 5408-й год от Сотворения Мира, 1648-й год от Рождества Христова, когда казацкий сотник Богдан Хмельницкий собрал огромную орду украинских крестьян, запорожских казаков и крымских татар, и, воспользовавшись смутой междуцарствия, двинулся разорять Польшу. Продвижение казацких банд немедленно вылилось в невиданные по своей жестокости еврейские погромы.
Он с тревогой следил за приближением дьявольского сборища черни. Кровавый след уже протянулся через Корсунь, Богуслав, Немиров, Тульчин, Винницу, Бердичев, Изяславль ... С ужасом слушал Он рассказы чудом уцелевших людей ...

Убийства сопровождались варварскими истязаниями, сдирали кожу с живых, распиливали пополам, забивали до смерти палками, жарили на угольях, обливали кипятком; не было пощады и младенцам. Всякая жалость к евреям считалась изменой. Свитки Закона были извлекаемы из синагог, казаки плясали на них и пили водку, потом клали на них евреев и резали без милосердия; тысячи еврейских младенцев были бросаемы в колодцы и засыпаемы землей.

Кровавый след приближался к Люблину: Броды, Львов, Луцк, Замоск ... Он молился днями за невинно убитых, но дальше оттягивать решение было опасно.
Был 5409-й год от Сотворения Мира, 1649-й год от Рождества Христова, когда Он покинул Люблин и ушел на Север, в Литву, навсегда ушел от своей когда-то счастливой жизни в когда-то счастливой Польше. Он скитался по городам и еврейским местечкам Литвы от Гродно до Вильны и нигде не находил пристанища.
Положение евреев Польши и Литвы все более ухудшалось. После объединения с Украиной русский царь Алексей Михайлович пошел войной на Польшу через Белоруссию и Литву, изгоняя евреев из всех городов. А тут еще случилось шведское нашествие. Московские солдаты, казаки, шведы, и, наконец, одичавшие поляки - все и везде были врагами евреев.
Наступил 5463-й год от Сотворения Мира, 1703-й год от Рождества Христова. Русский царь Петр Первый основал в устье Невы новую столицу России, великий имперский город Санкт-Петербург. Он же, не ведая, что ему посчастливится через двести с лишним лет поселиться в этом городе, нашел в это время прибежище близ Варшавы в маленьком местечке под названием Окунев.


Окунев - Велиж

Он обнищал и занимался мелкой торговлей в пригородах Варшавы. Еврейская жизнь в разваливающейся Польше оскудела и измельчала. Теснимые и преследуемые со всех сторон всеми, кому не лень, евреи замкнулись в своих местечхах, почти не общаясь с внешним миром и находя душевный покой только в семье и в синагоге. Уровень образования снижался, высокая раввинская наука становилась достоянием узкой группы книжников, а среди простых людей все большее распространение получали каббала*, мистика и знахарство. Если о польских евреях прежних веков говорили: "Нет такой страны, где святое учение было бы так распространено между нашими братьями, как в государстве польском", то ныне говорили совсем другое: "Нет страны, где евреи занимались бы так много каббалистическими бреднями, чертовщиной, талисманами, заклинаниями духов, как в Польше".

Тем временем над Восточной Европой вставал из азиатских глубин новый гигант - Российская Империя. После многолетней смуты и неразберихи, последовавшей за смертью Петра Великого, на российский императорский престол взошла немецкая принцесса София Августа Цербская - императрица Екатерина II. Она окончательно лишила Польшу независимости и после ряда разделов присоединила к России большую ее часть, включая Варшаву.
Евреи Литвы и Польши однажды узнали, что они являются отныне гражданами Российской Империи с правом проживания в черте оседлости, котрая включала Литву, Польшу, Белоруссию и часть Украины. Горизонт Его мира, казалось, расширился, и в попытке вырваться из угнетающего быта маленького местечка Он покинул Окунев и ушел далеко на Восток в Белоруссию, поближе к границе черты оседлости, к границе с Великороссией.
В это время русское правительство издало указ, запрещающий евреям Белоруссии жить а сельской местности, и после долгих мытарств Он в конце концов поселился в белорусском уездном городе Велиже Витебской губернии. В то время император Александр I, будучи проездом в Велиже, повелел рассмотреть дело по обвинению местных евреев в ритуальном убийстве христианского мальчика. Началось знаменитое Велижское Дело, а для Него потянулись годы тяжелых нравственных потрясений. Его народ, народ Книги, первым сказавший "Не убий", Его народ, которому Закон запрещает употреблять в пищу даже кровь животных, Его народ лживо обвиняют в чудовищных злодеяниях!
Он был глубоко религиозным человекоми и не мыслил себе жизни вне иудаизма, вне скрупулезного и каждодневного выполнения всех предписаний Закона. Обучившись в любавичской ешиве, а затем постигнув искусство кашрута в синагоге, Он стал велижским резником и членом местного кагала. Он был небогатым человеком без светского образования, но в общине Его уважали за рассудительность и ревностное исполнение Закона, и раввины в Любавичах и Велиже не пренебрегали Его советами.
Тем временем Российская Империя, казалось, постепенно приобретала цивилизованный облик. Великий русский Император Александр II отменил крепостное право и провел ряд либеральных реформ, которые, в том числе, несколько улучшили положение бесправных евреев. Однако, бесы не дремали и, едва для народов России забрезжил луч надежды, все рухнуло в одночасье.
Это случилось весной 5641-го года от Сотворения Мира, весной 1881-го года от Рождества Христова, когда русские террористы убили в Петербурге Императора Александра Второго, на рабочем столе которого в Зимнем Дворце лежал проект Конституции России. Колесо русской истории, качнувшись на пике своего подъема, безнадежно покатилось вниз по ухабам беззакония к пропасти кровавых революций.
За трагические события в Петербурге расплатились, конечно же, евреи. По наущению нового правительства по всей России начались кровавые еврейские погромы, и первая волна беженцев хлынула из России в Палестину и Америку. Так взрывы бомб русских террористов на Екатерининском канале в Санкт-Петербурге привели в движение процессы, которые отнюдь не предполагались, процессы, приведшие в итоге к возрождению еврейского государства и созданию великой американской еврейской диаспоры.
В России же нарастало ожесточение всех народов и всех слоев населения против царского режима. Среди всех недовольных режимом евреи были в наиболее унизительном положении, и вследствие этого их борьба с режимом принимала наиболее бескомпромиссные формы. Он видел, что Его дети тоже тянутся к революционным социалистическим идеям, что они уже не надеются на Бога, а рассчитывают на Сионизм, а еще больше на Интернационал. Его пугало отдаление детей и близких от еврейской религиозной жизни, но Он не смог пртивопоставить им ничего значительного. Тем более, что поначалу все выходило по их теории и получалось, что правы они а не Он.
Наступил 5677-ой год от Сотворения Мира, 1917-й год от Рождества Христова. В Санкт-Петербурге свергли царя, и первое русское демократическое правительство немедленно отменило все дискриминационные законы против евреев. Черта оседлости перестала существовать, волны революции быстро размывали патриархальный быт еврейских общин, и массы евреев устремились в большие города, где им прежде запрещалось жить, на просторы огромной Российской Империи, которая теперь называлась Союзом Советских Социалистических Республик.


Санкт-Петербург

Он переехал с семьей в бывший Санкт-Петербург, который отныне назывался Ленинградом по имени вождя пролетарской революции. Евреев в Ленинграде становилось все больше, а в великолепную хоральную синагогу ходило все меньше и меньше. Он тоже перестал ходить в синагогу и обратился к большевикам, которые были безбожниками, но сделали для евреев за несколько лет больше, чем Господь Бог сделал за много тысяч лет. Большевики обещали рай для всех народов не на небесах а на земле, и Он поверил в Интернационал и Коммунизм.
В это время в Западной Европе бесноватый вождь немцев Адольф Гитлер начал тотальное физическое уничтожение евреев, и когда Германия напала на Советский Союз, Он вступил в Коммунистическую Партию, поклялся в верности вождю Советского народа Иосифу Сталину и пошел воевать с фашизмом. Он был солдатом а затем офицером артиллерии, был ранен и награжден за отвагу, но выжил и вернулся после войны в Ленинград.
Между тем, еврейский народ переживал величайшую катастрофу в своей многотысячелетней истории, не сравнимую ни с Египетским и Вавилонским пленом, ни с Римским владычеством, ни с бесчинствами крестоносцев, ни с казацкой резней. Впервые в истории уничтожение еврейского этноса стало государственной задачей двух европейских сверхдержав - фашистской Германии и коммунистического Советского Союза. Половина европейских евреев, составлявшая 6 миллионов человек, была уничтожена немецкими фашистами в специально созданных лагерях смерти. Вторая половина была насильственно ассимилирована и растворена среди других народов Советского Союза. Гитлер и Сталин, действуя разными методами но совместными усилиями, стремительно приближали "окончательное решение еврейского вопроса", ибо, если нет народа, то нет и вопроса. Казалось, что замысел Дьявола наконец-то реализуется, и никто и ничто не сможет предотвратить полное исчезновение евреев с лица Земли.
Однако, вопреки всем рассчетам и всякой логике, это не произошло, а, напротив, произошло чудо, через которое Божественный Промысел вынужден был раскрыть себя, ибо, повидимому, не видел для себя других возможностей.
Поздней весной 5708-го года от Сотворения Мира, весной 1948-го года от Рождества Христова новый пророк еврейского народа Давид Бен-Гурион провозгласил в Тель-Авиве создание Государства Израиль. Измученные и затравленные остатки европейского еврейства в неимоверном и героическом духовном порыве преодолели непреодолимое и возродили еврейскую государственность через 1878 лет после разрушения Иерусалима.
Он воспринял это событие со смешанным чувством. Советская псевдоинтернациональная культура приучила Его к тому, что еврейство - это нечто постыдное, и Он вполне готов был не считать себя евреем, а посему создание Государства Израиль как бы не имело к нему никакого отношения. Он, однако, не мог не видеть, что грязный антисемитский стяг, выбитый из рук немецких нацистов, каким-то неисповедимым образом оказался в руках советских коммунистов, в руках тех, кому Он безоговорочно верил, кому Он отдал свою душу. И эта душа взроптала, и Он начал отдаляться от коммунистов и уходить все дальше от их атеизма, густо замешанного на идолопоклонстве и шовинизме.
Тем временем Он стал ученым и написал на русском языке книги, которые нравились Его ученикам и последователям. Занятия наукой обострили Его светский интерес к философии иудаизма. Сначала Он двигался к утерянному еврейству из чувства противоречия, отталкиваясь от того, в чем разочаровался. Но однажды на Него снизошло ясное понимание того, что библейское "не сотвори себе кумира" - не забавный бытовой совет, а ключевая концепция существования, а вслед за этим внезапная тяжелая тоска по Иерусалиму придавила Его, как будто не было многих веков отчуждения, как будто Он прожил в этом городе свои лучшие годы.


Иерусалим

Была зима 5749-го года от Сотворения Мира, зима 1989-го года от Рождества Христова, когда Он, наконец-то, увидел Иерусалим и не смог сдержать подступивших к горлу судорожных рыданий, ибо разлука длилась всего лишь 2158 лет. Он нашел свое забытое и едва не исчезнувшее прошлое.


Коротко об авторе

Юрий Окунев родился в Ленинграде, окончил Ленинградский элетротехнический институт связи, там же защитил кандидатскую и докторскую диссертации. Многие годы возглавлял ведущую научно-исследовательскую лабораторию в области цифровой радиосвязи, автор монографий, научных статей и патентов по кодированию и модуляции сигналов на русском и английском языках.
С 1993 года Юрий Окунев работает в телекоммуникационной индустрии США. В 1997 году опубликовал монографию "Phase and Phase-Difference Modulation in Digital Communications" (Artech House, Boston-London). В настоящее время он - научный сотрудник одной из исследовательских лабораторий фирмы "Motorola".
В последние годы Юрий Окунев публикуется в жанре художественной публицистики в России, США, Израиле, Канаде и Австралии.
В 2003 изд-во "Искусство России" в Санкт-Петербурге опубликовало первый том его мемуаров "Письма Близким из ХХ Века" - своеобразный портрет века, созданный свидетелем. В 2004 тем же издательством выпущена книга "Ось Всемирной Истории" - избранные эссе на еврейскую тему, которая рассматривается автором в контексте борьбы Западной цивилизации с пытающимся разрушить ее злом.

В 2003 в журнале Бориса Стругацкого "Полдень-ХХI век" была опубликована новелла-антиутопия "Долгое несчастье Билла Стресснера" - жесткое предостережение ныне живущим людям о том, что ожидает наших потомков, если не остановить террористическое мракобесие. В 2004 эта новелла выпущена в США издательством AuthorHouse на английском языке в виде отдельной книжки под названием "The Lost War".
В 2006 американское изд-во "Hermitage" выпустило второе издание книги Юрия Окунева "Ось Всемирной Истории" на русском языке, а издательство Xlibris, Corp., Philadelphia, опубликовало две части этой книги на английском языке - "The Axis of World History".

Книгу можно заказать в издательстве «Эрмитаж»
Hermitage Publishers, P.O. Box 578, Schuylkill Haven, PA 17972
Tel. (570)-739-1505; Fax (570)-739-2383; e-mail: yefimovim@aol.com
Интернет: www.hermitagepublishers.com

Вернуться на главную страницу


Натали Вейцман: шаг за горизонт

Профессор Григорий ОСТРОВСКИЙ,
доктор искусствознания, Тель-Авив

Почему человек становится художником не только, и, быть может, не столько по роду занятий, сколько по призванию, складу мыслей и чувствований, мировидению, образу жизни, отношению к людям, искусству, - вечная загадка, и нет необходимости непременно искать её решение. Если у искусства отобрать право на непостижимое, оно перестанет быть чудом. Но почему человек становится именно таким, а не иным художником, объяснить, пожалуй, можно, пусть и не исчерпывающе, но, как говорится, в первом приближении к судьбоносному стечению обстоятельств.
Прежде всего - наличие таланта, о котором еще Шолом-Алейхем говорил, что это как деньги - или они есть, или их нет вовсе. Наташе, дочери художника Арона Вейцмана, талант был дан изначально, а на редкостное трудолюбие и большую любовь к художествам органически наложилось творческое воображение, взращённое в атмосфере свободного волеизъявления. Формирование индивидуальности начиналось в семье, с уроков отца, на соединении русских, белорусских, молдавских и, разумеется, еврейских слагаемых, составивших целостность личностного и национального самосознания Натали Вейцман как художника и при том художника еврейского. Далее дорога пролегла в Израиль, где семья Вейцман поселилась в 1989 году, через гимназию с серьёзным изучением изобразительного искусства, заканчивая которую, Натали представила серию работ "Уличные музыканты", навеянных образами новых репатриантов-музыкантов, играющих на улицах Израиля. Скрещения дорог обозначены вехами, одной из которых стала учёба в Высшей школе дизайна "Шенкар" - овладение основами профессионализма: изучение рисунка и живописи у художника Шира Швадрона, истории искусства - у Леи Перец, дизайн - у Ишаягу Габая, курс пространственного проектирования - у архитектора Артура Голдрайха, курс "Пространство и человек" - у дизайнера Наана Надара, факультатив художника Пола Джексона. Многообразие направлений и высокий профессиональный уровень преподавателей обогатили её творческий потенциал, способствовали становлению Натали не только как дизайнера, но и как художника. Дипломной работой в "Шенкаре" стал проект "Путь в пустыню", и в этом видится символический смысл пройденного ею пути. "Начав с изучения быта кочевников, - рассказывает Натали, - я решила спроектировать постоялый двор в пустыне, по сути, гостиницу, но с новой концепцией. Я отказалась от разделения между архитектурой и интерьером, чтобы превратить пустыню в часть строения". Вектор творческого поиска находит своё продолжение и развитие в последующих дизайнерских проектах "Границы святости" и "Свет и материал" (концептуальный проект синагоги).
Сегодня в жизни Натали Вейцман очень большое значение имеет дизайн. И как самостоятельная сфера творческой деятельности, открывающая возможности реализации сложных и довольно масштабных проектов оформления и реконструкции частных и общественных интерьеров. И как одно из слагаемых дизайн входит в самую ткань творческих процессов, придавая им необходимую энергию и конструктивность поставленных целей, задач, выразительных средств, помогая художнице раскрепоститься, гармонически использовать различные материалы, композиционные, пространственные, фактурные и иные приёмы и сочетания. Параллельно или на пересечении тем, сюжетов, мотивов возникают живописные полотна: городские пейзажи, в которых солнечные пятна и прохладные тени образуют в иерусалимских двориках причудливые узоры, портреты родных, близких, друзей, вариации на темы музыки и музыкантов. Один и тот же персонаж художница может изобразить в различных манерах, как бы испытывая его на прочность - от буквального жизнеподобия до стилизации и даже рискованной деформации. Чувство юмора не оставляет нашу художницу, и это драгоценное качество не раз избавляет её от школярской занудливости.
Натали Вейцман - художник ёмкого и широкого диапазона; смена видов и жанров, сюжетов и творческой манеры, пространственных и пластических решений ей не в тягость, а в радость, и, быть может, она и сама ещё не знает, куда позовёт её "охота к перемене мест", на какой уровень и какую высоту вынесут её волны творческого прибоя. Одарённая тонким поэтическим слухом, Натали также успешно пробует себя, как говорили в старину, на ниве изящной словесности, и никто не возьмётся предрекать её творческие перспективы в обозримом и более отдаленном будущем. В любом случае творческий потенциал Натали Вейцман замешан на тех слагаемых, из которых получаются плоды высокой пробы.

Натали Вейцман и репродукции ее работ:

Иерусалим

Отец

Шабат

Натали Вейцман - художник молодой, и это в её пользу, поскольку не застыла в догмах собственной биографии и уже поэтому всегда открыта новым свершениям и экспериментам. Придёт время и, оставив за плечами метаморфозы молодости, разброс творческих заинтересованностей, она создаст нечто адекватное её незаурядному дарованию и при этом сохранит способность с кистью в руке перевоплощаться в героев своих картин, в их облике проживать ещё одну жизнь, полную житейских тревог и возвышенной радости бытия.
Дизайн, по всей вероятности, останется в кругу творческих занятий Натали, но центр тяжести, вполне возможно, переместится в сторону живописи. Путь этот, однако, долгий и тернистый. Выстраивая в единый зрительный ряд постановочные натюрморты, поражаешься, с каким упорством и вопреки моде Натали усваивает уроки старых мастеров, взлелеянные ими традиции классической изобразительности, правды натуры, передачи фактуры предметов, световоздушной среды. Такого рода полотна - не самоцель, но самодостаточные и завершённые произведения, и в то же время, серьёзная и необходимая основа профессионального мастерства. В эпоху повсеместного снижения уровня профессионализма живописи, рисунка, пластики такая целеустремлённость молодой художницы приобретает особую ценность. Более того, таким образом закладываются необходимые предпосылки закрепления художницы на плацдарме искусства реалистического и гуманистического, преодолевающего бесплодность постмодернизма с его экстраваганциями, искусства грамотного, доступного, а главное нужного людям.
С этих творческих позиций открывается несколько дорог. Одна из них ведёт в мир еврейской жизни, парадоксальный, красочный, ароматный, терпкий, богатый и убогий одновременно, улыбчивый и драматичный, пронизанный доброй иронией и светоносной любовью к своим корням. Интрига в еврейских сюжетах Н. Вейцман заключается не только в них самих, но и в свежести и непосредственности эмоциональной тональности, которой окрашены эти картины, в той непреложной убедительности и жизненной укоренённости, которые, казалось бы, трудно ожидать от молодой художницы, для которой мир местечкового еврейства - "преданья старины глубокой". А вот для Натали Вейцман этот мир очень живой, существующий в реальном времени и пространстве, претворяемый на холстах в картинное время и пространство ее произведений. Другой путь ведёт в мир иносказаний и пластических метафор, гипербол и аллегорий; художница смело использует приёмы гротеска и деформации, усиливая их звучание пространственной и цветовой дисгармонией. И при этом не утрачивается главное: улыбка не переходит в насмешку, ирония в сарказм, а благорасположенность художницы к своим героям остается постоянной константой этого мира.
Натали неистощима на придумки; её работы образуют нескончаемую цепь увлекательных превращений: гротескные маски персонажей соседствуют с изысканными натюрмортами в манере старых мастеров. В одних случаях конечный результат выступает в виде завершённых по авторской мысли и тщательному, исключающему какую-либо приблизительность исполнению работы, другие не предназначены для демонстрации посторонним, это только "строительный материал", "проба пера", проверка на практике тех или иных идей и решений. И в каждой из них ощущаются присущие Натали Вейцман чувство меры и вкуса, артистической свободы и внутренней дисциплины.
Натали - натура впечатлительная, творчески своевольная и раскованная; новым увлечениям отдается безоглядно, не отступая перед необычными скрещениями и встречами во времени и пространстве. Так, например, однажды её увлекло русское народное творчество, и она с радостью отворила ему доступ в свой живописный мир. Натали покорили знаменитые и по сей день расписные городецкие прялки. Пассивное повторение пройденного, эпигонское, даже и искусное стилизаторство - это не для Натали, натуры беспокойной, творчески деятельной, и она придумывает своего рода игру, артистическую, ироничную и чуть лукавую. Используя приёмы кистевой росписи, в которой каноничность неотделима от спонтанной импровизации, стилистику лубочных картинок с их простодушной наивностью, художница воссоздаёт обстановку и атмосферу русского простонародного быта, переиначивая его на еврейский лад: это действительно еврейские застолья, свадьбы, прогулки. Другими словами соединяет великорусский нижегородский говорок с интонациями шолом-алейхемовской Касриловки. Получилось занятно, своеобычно, изящно.
Творчество Натали Вейцман - явление, можно сказать, знаковое для современного этапа израильского искусства. Сквозь напластования индивидуального видения явственно выступает яркая национальная характерность уже не галутной, но израильской художницы, взращенной веком двадцатым и устремлённой в век двадцать первый.

_____________________________________

Третий за десять лет

Вышел в свет третий номер альманаха "Литературный Иерусалим", издаваемый русскоязычным Союзом писателей Иерусалима.В нем представлено около
пятидесяти поэтов и писателей вечного города. Многие из них имеют уже
международную известность и печатаются в разных странах мира. Не только в
Израиле, но и в США,Европе,России. Среди них Игорь Губерман и Юлий Ким,
Ефим Гаммер и Эли Люксембруг,Елена Аксельрод и Белла Верникова,
Евгений Минин и Вильям Александров, Эвелина Ракитская и Владимир Фромер,
Владимир Френкель и Ася Векслер, Рина Левинзон и Александр Любинский, Хаим
Венгер и Илан Рисс, Виктор Гин и Лея Алон (Гринберг), Григорий Бардин и
Вильям Баткин, Лорина Дымова и Игорь Городецкий, Лиора Кнастер и Игорь
Бяльский, Ирина Рувинская и Сусана Черноброва, РЭНА и Марина Меламед,
Борис Клейман и Злата Зарецкая, Вадим Гройсман и Тамара Дубина, Нина
Елина и Изяслав Винтерман, Зинаида Палванова и Галина Подольская, Леонид
Левинзон, Татьяна Разумовская, Шошана Белоусова. В сборнике представлено
и творчество поэтов, которых уже нет с нами. Это - Александр Белоусов,
Александр Воловик и Леонид Рудин.
Первый номер альманаха "Литературный Иерусалим" был издан ровно десять
лет назад, в 1996 году. Сегодня он стал библиографической редкостью.
Полагаем, такая же завидная судьба ждет и последний сборник иерусалимских
писателей.
Предлагаем вашему вниманию главу из прозы ассоциаций иерусалимского писателя Ефима Гаммера "Звездный контакт", отрывок из которой опубликован в альманахе "Литературный Иерусалим".

 

Ефим Гаммер

АКВАРЕЛЬ НЕ ЛЮБИТ ЧЕРНОЙ КРАСКИ

На письменном столе, под стеклом, лежит старая, пожелтевшая от времени фотография. Иногда я вытаскиваю ее из-под стекла и рассматриваю вблизи.
Это память о моем детстве. О нашем детстве.
Лица, в какое-то мгновение застывшие перед объективом, оживают, и я снова слышу насмешливый голос Сережки, нашего общего друга.
Он всюду был с нами: отлично плавал, играл в футбол, а также в ручной мяч, на суше и на воде. Как и мы, читал книжки "про войну", спорил "за правду" и мечтал.
Но, больше всего, Сергей любил рисовать и читать стихи наизусть. Когда он садился за мольберт, мы часами простаивали рядом. А он рисовал деревья, цветы, дома, делая их какими-то невесомыми, полупрозрачными, и в то же время разговаривал с нами.
- Вот видите, я беру черную краску и смешиваю с синей, добавляю воды и получается серая, беру черную, смешиваю...
- Зачем смешивать? - интересуемся мы и предлагаем: - рисуй черной.
- Эх, вы, - огорчается Сергей, - акварель не любит черной краски.
И добавляет:
- Я тоже..
Мы сфотографировались все вместе: Сергей с альбомом, вокруг - наша футбольная команда, а в центре, сидя на мяче, наша любимица - маленькая Вера.
Я гляжу на фотографию. На ней мы, застывшие перед объективом, смотрим на Сережкины рисунки. А он, то ли объясняет нам что-то, то ли чешет стихи. И улыбается...
...Вода была черной, словно расжиженная краска. Сережа бросился в черную воду, на помощь тонувшей девочке, нашей маленькой Вере. И погиб, спасая ее, спасая нашу маленькую Веру. Погиб в черной воде, как в черной разжиженной краске... наш товарищ, не любящий черного цвета.

"Акварель..."
"Акварель не любит черной краски..."
Написана в июне 1961 года. За десять лет до гибели Сергея Ясона из легендарного уже тогда "Латвийского моряка".
Он утонул летом 1971-го, в Лелупе, нашей взморской реке, недалеко от станции Майори, где мы чаще ловили рыбу, чем купались.. И не потому, что плохо плавал. Плавал хорошо, даже чересчур. И выпади ему шанс спасать какую-то мифическую Веру из моего рассказа, он превзошел бы своего тезку, тоже, по странному совпадению, игрока в ручной мяч, гандболиста и ватерполиста. Сергей... В прямом смысле слова, он "провалился на тот свет". Произошло это по глупой, но если вдуматься, какой-то мистической случайности. Из под его ног, когда он возвращался на берег, ушло речное дно. И он, оскребываясь о сыпающийся сверху песок, соскользнул в скрытую яму-ловушку, откуда выбраться уже не смог. Как выяснилась, эта роковая яма-ловушка, являющаяся с началом купального сезона причиной смерти многих курортников, была географически точно известна местным спасателям. И они регулярно, с наступлением весны, когда сходил лед с реки, забывали ограждать опасную зону. Из-за похмельной отключки, либо надеясь на авось...
На поминках, душевно страдая, мы все - сотрудники "Латвийского моряка" и "Железнодорожника Прибалтики" - газеты, где прежде работал Сергей, с горечью выслушивали слова его матери. Как нам представлялось, эта, еще не очень старая женщина, просто-напросто тронулась умом. Она утверждала, что синяки и кровоподтеки, обнаруженные врачом-паталогоанатомом на теле Сергея, нанесены ему при жизни, в минуту отчаянной борьбы, когда его насильно утаскивали под воду. Таинственными убийцами, по ее версии, могли оказаться... кто?.. кто угодно, не исключались, к общей оторопи, и мы... ибо слушаем зарубежные "голоса", стремимся дышать одним воздухом с сионистами, не ценим завоевания и разное-прочее. Но основное подозрение у нее падало на бывших "лесных братьев" - их вылавливал и разоружал в конце сороковых ее муж Дядюшка Ясон, в ту пору полковник из "Большого охранного дома" - вот они и мстили, позабыв, что дети за родителей не отвечают, как сказал вождь...
Под ее обличительные речи, разливая по стопорям в память о друге, мы - каждый из нас, инстинктивно влекомый к самосохранению, смывал с себя всяческий подозрительный намек. Мы по очереди поднимались в полный рост над столом, говорили добрые, траурного окраса слова о Сергее, не применув при этом якобы ненароком упомянуть, что в "нужное время никто из нас ну никак не мог находиться в нужном месте", ибо...
Не был исключением и я.... Ранним утром последнего для Сергея дня я вместе с Гришей Илугдиным, нашим фотокором, выстраивал в уме на траверзе ленинградского порта репортаж об испытательной ходке на крутой волне Балтийского моря нового теплохода Латвийского морского пароходства из серии банановозов "Надежда Крупская". Заголовок придумался броский, но не очень-то проходной: "Из Маленького Парижа - в Северную Пальмиру".
В полдень, еще застигнутый Сергеем в свой последний день жизни, мы с Гришей, по просьбе заведующей отдела поэзии Лидии Гладкой, размашисто ставили свои автографы над корневищем "Древа Поэзии" в редакции питерского журнала "Аврора". Лидия наговорила мне множество комплиментов о моих стихах из "морской подборки", которая вскорости должна увидеть свет на страницах "ее" печатного органа. (Забегая вперед, скажу: света в "ее" печатном органе стихи мои не увидели, да и слова Лидии Гладкой, как мне впоследствии пояснили друзья-питерцы, не всегда адекватны ее мировосприятию, имеющему явно негативное выражение по отношению к евреям, в особенности эксплуатирующим ради рифмы и метафоры язык великого Пушкина.)
В минуту смерти Сергея мы с Гришей шли по Невскому и увлеченно спорили о литературе и кино, размышляли о нашем, проблемном из-за национальности будущем в Советском Союзе. Гриша склонял меня поступать во ВГИК. Он пойдет на операторский факультет, я на режиссерский. Вместе мы "наварим" на документальном экране такое, что никому еще не снилось. Я же не хотел "варить" на документальном экране, достаточно мне и журналистики. Я хотел - "варить так варить!" кино художественное, как Тарковский. Государство же победивших большевиков и антисемитов, утверждавшее, что им может управлять и кухарка, не желало, чтобы мы вообще что-либо "варили"... В результате "несварения" мы все же не бросили Латвийский государственный университет, а потом, имея дипломы в кармане, распределились самостоятельно: я в Иерусалим, на радио "Голос Израиля", Гриша в Москву, на студию научно-популярных фильмов. Сегодня он режиссер-документалист, лауреат международной премии, автор фильмов "Долгая ночь Менахема Бейлиса" и "Реприза" - картин об очередном кровавом навете, связанном с ритуальным убийством киевского мальчика-христианина, и о намерении Сталина насильственно выселить в 1953 году всех евреев страны на Дальний Восток, с пересадкой на станции Голодомор.
Поразительно, но такие же долгие разговоры-споры о будущем я вел и с Сергеем Ясоном, правда, менее откровенно. Ему сокровенно-еврейское, повязанное предполагаемым отъездом на земли обетованные, остерегался открывать, ограничивался только литературными темами.
Помнится, за неделю до смерти Сергея, отмечая его двадцатипятилетие, я сидел с ним в баре гостиницы "Рига", прозванном нами из-за мебельного антуража "шкафом". Мы попивали "свой" мятный ликерчик и размышляли о том, где и как будем отмечать еще через четверть века наше пятидесятилетие. Сергею казалось, что к тому времени мы будем известными, избалованными гонорарами литераторами, завсегдатаями какого-нибудь элитного ресторана.
- Представляешь, Фима, - вслух мечтал он, - открываешь меню. И на цену даже не смотришь. Пальцем указываешь - это... это... а этого - грамм по двести на брата. Жизнь!
В мои пятьдесят лет я печатал в иерусалимском приложении газеты "Вести" свой - предсказываю сегодня!!! - культовый роман "Засланцы", и с болью вспоминал о последнем разговоре с Сергеем. Тогда ему стукнуло двадцать пять лет, столько же прошло-прокатилось с тех пор. Другими словами, прошла-прокатилась - по летоисчислению - вся его жизнь, вторично... А ведь в памяти все наяву, будто вчера.
Вчера... Вчера, по отношению к той посиделке в "шкафу", нас зазвал в гости мой двоюродный брат Гриша Гросман, чтобы отметить свое второе рождение. На выходные он отправился в плавание на байдарке по своенравной реке Гауе. И надо случиться такой неприятности, неустойчивая посудина перевернулась на быстрине, и Гриша погрузился в воду с головой - не вынырнуть: ремешок фотоаппарата зацепился за уключину и не позволял ему вырваться на поверхность. В легких ни капли воздуха, в глазах кровавый туман. Считаные секунды отделяли неудачливого спортсмена от смерти и, потеряй он самообладание, - "каюк!" Но Гриша Гросман не был согласен на "каюк!" Он не растерялся, не расслабился. Поднырнул под уключину, вывернулся из мертвой хватки кожаного ремешка от "ФЭДа" и всплыл, успев прихватить и погружающуюся на дно камеру. Не пропадать же добру!
Теперь он ощущал себя заново рожденным.
И мы пили горькую, обмывая его второе рождение и давая ему, с опозданием, правда, но по пьянке вполне разумные советы, типа - спасение утопающих - дело рук самих утопающих.
Особенно усердствовал в этом Сергей. Для него, гандболиста, в прошлом и ватерполиста, вода - родная стихия. Не предполагая, что его уже слышат в тонких мирах, где он окажется через восемь дней, Сергей перечислял известные ему десять способов "выхода сухим из воды". Лекция его была насыщена и умна, логично выстраивалась на поведенческих реакциях организма, травмируемого внезапным страхом. Он рассказывал, наливаясь с нами во благо жизни горячительным питьем, как вести себя во спасение, если попал в водоворот, в омут, в полынью, под лед, на быстрину. Он знал о воде все. Но не знал самого главного для себя: утонуть предстоит не в воде, а в донном песке - им он и захлебнется.
Этого он не знал...
Не знал, и воды не боялся, отчаянный наш Сережа Ясон, любитель принять на грудь и закусить что Бог послал, знаток и толкователь стихов Дмитрия Кедрина, читающий наизусть его поэму "Мастера" в любом состоянии духа и тела, хоть упои его вдрабодан, хоть разбуди среди ночи.
Иногда я думаю: а почему не показывал ему "Акварель...", ни разу не давал на читку. Может быть, между строчек, по наитию, или от совпадения имен и пристрастий литературного героя, вывело бы его к предощущению судьбы. Вряд ли.. Предостережение 1961 года, десятилетней давности, было не по его адресу. Воды он не боялся. И по определению, не мог утонуть в воде. В воде, как сказано, и не утонул...

© Ефим Гаммер, 2004

Вернуться на главную страницу


 

Продай твою мать

Эфраим СЕВЕЛА

В повести Эфраима Севелы "Продай твою мать" идет речь о трагедии абрамов, не помнящих родства. Мальчик из Каунасского гетто чудом избежал смерти. Его мать убили фашисты, а он, эмигрировав в Германию, отрекся от нее. Севела не обличает и не осуждает героя. Он просто рассказывает о трагедии человека, совершившего самый страшный грех на земле. Предлагаем вниманию читателей "МЗ" отрывок из книги Э.Севелы. Полностью ее можно прочитать по адресу: http://www.polkaknig.ru/comment.php?text=714

"Поздравляю тебя, папа. Ты стал немцем. Я пишу эти строки, и у меня дрожит рука. От гнева ли? От стыда? От омерзения? Думаю, от всего вместе. Итак, давай разберемся, что произошло.
Я родилась уже в мирное время, когда люди стали понемногу забывать о Катастрофе европейского еврейства. Дочь литовки и еврея, плод смешанного брака, я, по еврейским законам, еврейкой не считалась, ибо эти законы национальность определяют только по материнской линии. Ты привез меня в Государство Израиль, которое ты сам, и, я полагаю, искренне, называл своей исторической родиной. Здесь я окончательно стала еврейкой, признав эту страну своим единственным отечеством, и служу в Армии обороны Израиля, добровольно несу нелегкий крест женщины-солдата, чтобы по мере своих сил защитить ее от бесчисленных врагов.
Ты - единственный во всей вашей семье уцелевший в годы войны, чудом, действительно чудом ускользнувший из гетто, из рук фашистского палача, ты вырос сиротой среди чужих тебе людей, литовцев, большой любовью к евреям тоже не пылавших, унижаемый и преследуемый за свое еврейское происхождение русскими коммунистами. И наконец, получив возможность вырваться к своим, к себе подобным, в единственное государство на земле, где если тебя назовут грязным евреем, то имеют в виду всего лишь, что тебе нужно пойти умыться, ты дезертировал, бросил это государство, нуждавшееся в тебе не меньше, чем ты в нем, и на брюхе, ужом, вполз к своим бывшим мучителям, униженно умолив их не побрезговать и считать тебя своим.

Ты назовешь меня экстремисткой, человеком крайностей, признающей только черное и белое и лишенной золотой середины. Называй как хочешь. Моя душа корчится и плачет. И я хочу,
чтобы ты, отец, услышал этот плач.
Нет, я не надеюсь тебя образумить, наставить на путь истинный. Бессмысленное занятие. Ты старше меня и опытней. У каждого из нас сложилось свое представление об этом мире. Но я
хочу, чтобы ты хоть, по крайней мере, знал, как я к этому отношусь.
Евреи бегут из Израиля. Одни, кого побьют в галуте, прибегают сюда зализывать свои раны, другие, очухавшись здесь и окрепнув, снова бегут в галут.
Каждый, кто убегает от нас, ослабляет страну, лишает ее, маленькую, хрупкую и одинокую, никем не любимую, еще одного солдата и работника. А ведь у нас каждый еврей воистину на вес золота. Мы, всего-навсего три миллиона, противостоим ста миллионам прямых врагов, жаждущих нашей гибели и делающих для этого всё, что в их силах, и всему миру, который, я уверена, облегченно вздохнет, когда с нами, наконец, будет покончено, и в лучшем случае прольет по этому поводу для сохранения благопристойности две-три неискренние слезы.
Мы - единственная страна в мире, которая с момента своего создания вот уже тридцать лет находится в состоянии войны, и каждый день нашего независимого государственного существования мы оплачиваем кровью. Еврейской кровью, которой и так осталось мало на земле.
Поэтому каждый дезертир, каждый обидевшийся на нашу страну и покинувший ее еврей - это дополнительный удар по нашим незаживающим ранам. Это - наше горе, наш стыд, наша большая беда.
Ты знаешь, как я тебя люблю. Я люблю тебя и не отвергаю, каким бы ты ни был. Даже в твоем падении. Даже дезертиром. У меня нет никого, кроме тебя (мать не в счет, она - за железным
занавесом), кто мне близок и дорог и при воспоминании о ком на мои глаза навертываются слезы и сердце заливает волна теплоты и нежности.
Тем труднее мне говорить тебе правду, выплеснуть все, что жжет и терзает мою душу, потому что я рискую тебя кровно обидеть и потерять навсегда. Пойми, как мне нелегко, прояви терпимость и выслушай мой стон, не озлобясь и не отринув меня.
Ты привез меня в Израиль. Я пошла за тобой, оставив там, в неволе, больную мать, друзей и, наконец, народ, Литву, которой я принадлежу половиной своей крови. Потом ты бросил меня, полуеврейку, в государстве евреев, одном из самых неуютных на земле, и уехал устраивать свою жизнь туда, где, как тебе кажется, фортуна улыбается обольстительней и безопасней.
Сначала ты оставил жену в Литве, теперь оставил дочь в Израиле. И бросил в беде сам Израиль, твое государство, на попечение других, и в том числе на мое.
Ты скажешь, что мать ты оставил потому, что она сама не захотела ехать. Правильно. И меня не увез в Европу, потому что я наотрез отказалась следовать за тобой. Тоже верно.
В результате ты снова остался один. Один-одинешенек. И с больной совестью, которая, я знаю, в тебе еще не умерла и вынуждает тебя молча страдать.
По-разному покидают евреи Израиль.
Одни это делают тихо, незаметно, как заведомо непристойный шаг, стыдясь друзей и знакомых, и, осев где-нибудь на планете, никогда недобрым словом его не помянут, и, слушая радио, ловят в новостях в первую очередь сообщения из Израиля. Они как свой личный успех воспринимают весть оттуда.
Другие удирают, хлопнув дверью, чуть ли не прокляв свое государство, и в местах нового проживания будут зло и едко высмеивать его, публично поносить, и аборигены тех мест будут смотреть на них с чувством неловкости, которое испытывают даже антисемиты при виде еврея, рассказывающего на потеху чужим ушам грязные юдофобские анекдоты. Но и такие, я не сомневаюсь, услышав по радио слово "Израиль", вздрагивают и напрягают слух, и по сразу меняющемуся выражению лица становится ясно, что судьба Израиля им все же важнее всех других новостей.
И те и другие остаются евреями и в местах, где они поселяются, жмутся к своим соплеменникам, в особенности если те сносно болтают по-русски или по-польски, одним словом - на языке страны исхода.
Этих людей я жалею, но не презираю. Они хоть, по крайней мере, не совершают национальной измены. А вот к третьей категории беглецов я отношусь с брезгливостью. Это те, кто, позарившись на сладкий пирог, припали к стопам народа, принесшего самые большие страдания
евреям. К немцам. Лижут сапоги своим недавним палачам или же их потомству. И считают себя счастливчиками, когда после унизительных процедур, взяток и ложных клятв им, наконец, не без брезгливости вручают немецкий паспорт, в котором они отныне черным по белому именуются немцами. Не немецкими евреями, а немцами. Чтобы поддержать эту сомнительную честь в доме, где живут, они вынуждены скрывать от соседей свое еврейское происхождение и то же самое проделывать на работе, каждый раз с тревогой ожидая опознания. При откровенной семитской
внешности и неистребимом еврейском акценте их немецкий язык напоминает, в лучшем случае, ломаный идиш. Они, закрыв глаза и закусив удила, пытаются пустить корни на жирной земле, удобренной пеплом своих соплеменников, которых одно поколение тому назад их немецкие сограждане выкорчевали полностью, выжгли каленым железом, развеяли дымом печей крематориев.
Где стыд? Где совесть? Где чувство элементарного человеческого достоинства?
Ты, мой отец, оказался среди этих людей.
Ты, как и они, въехал в Германию нелегально. Потому что Германия к себе легально евреев, желающих там остаться, не впускает. За взятку в пятьсот долларов тебя перевезли через
границу со взятым напрокат чужим паспортом. Где ты пересек границу? На стыке с Австрией? Или в Итальянских Альпах? Я представляю, как ты полулежал, скорчившись на заднем
сиденье "мерседеса", надвинув шляпу на глаза, или, еще лучше, прикрыв их солнечными темными очками, хоть стояла глубокая ночь. Как тебя бил озноб, когда немецкие пограничники почти в
той же самой униформе, что и солдаты вермахта, охранявшие Каунасское гетто, проверяли твои липовые документы и подозрительно косились на твой еврейский нос, который даже полями шляпы не прикроешь. И ты слышал ту же речь, что должна жечь твой слух памятью об окриках часовых за проволочными ограждениями гетто.
Так ты въехал в Германию, спрятав подальше свой израильский паспорт, - точь-в-точь как срывали с одежды желтую звезду бежавшие из концлагеря евреи, чтобы не быть опознанными первым же встречным немцем.
Теперь, чтобы претендовать на немецкий паспорт, тебе следовало доказать германским властям, что в твоих жилах течет хоть капля арийской немецкой крови или, на худой конец, что ты вырос под благотворным влиянием немецкой культуры. Так ведь? Именно это нужно клятвенно, с подставными свидетелями, оплаченными заранее, и доказать на потеху немцам, знающим, что
все это фальшивка, но с наслаждением играющим в эту чудовищную по своему цинизму и унижению игру.
Не знаю, зачем тебе нужно было покупать поддельную метрику? Ты ведь мог убедительно доказать своим будущим соотечественникам, что действительно вырос под благодатным
влиянием немецкой культуры. Эта культура тебя обласкала еще в раннем детстве. В Каунасском гетто. Носители этой культуры выкачали всю кровь из вен твоей семилетней сестренки,
возможно, по гуманным соображениям, даже нашептывали ей сладкими голосами немецкую сказочку про бременских музыкантов, чтобы ребенок уснул и не мешал умертвить себя. На их языке, языке Шиллера и Гете, была отдана команда "Огонь!", после чего твоя мать и много-много других матерей упали замертво в ров, ставший их общей могилой. Ни одна культура в мире так не
повлияла на твою судьбу, как немецкая. Благодаря ей ты остался сиротой и совершенно одиноким, без родни. Разве этого мало, чтобы благоговейно принять немецкий паспорт?
Но ты решил бить наверняка, исключить всякую возможность осечки. Ты попробовал сменить кожу, надеть арийскую маску на свое еврейское лицо. Ты купил, не знаю, за какие деньги, у расторопных дельцов, тайком вывезших из России чистые бланки советских документов, новую метрику. И совершил поступок, узнав о котором, я содрогнулась. Ты продал свою мать. Ту самую
женщину, которая носила тебя под сердцем и произвела на свет. Ту исстрадавшуюся еврейку, что, стоя у края могилы, до последней минуты пыталась отвести смерть от тебя.
В новой метрике, купленной у воров, в графе "мать" стояло другое имя и национальность ее бесстыдно названа немецкой. Ты стер, смахнул в отбросы свою подлинную мать и купил другую,
немецкую.
Я в Израиле поменяла свое имя. С одной лишь целью - чтобы взять себе имя твоей матери, моей бабушки. И теперь я бесконечно горда, что ношу имя этой великомученицы. Вернула это имя из небытия жизни.
А что сделал ты? Какое имя придумал своей купленной немецкой матери? Ильза? В честь Ильзы Кох, надзирательницы из концентрационного лагеря? Или Грета? Или Ингрид? Какое из этих
имен больше всего ласкает твой сыновний слух?
Конечно, сыну немки дали немецкий паспорт. Но ведь тогда тебе пришлось германизировать и свое не совсем арийское имя. Кем ты стал? Как тебя называют немцы? Гансом? Фрицем? Эрвином?
До нас тут, в Израиле, докатилась история о том, как один киевский еврей, чтобы получить в Берлине немецкий паспорт, клятвенно утверждал, что его подлинный отец совсем не еврей, а
немецкий офицер, изнасиловавший мать во время войны. И притащил свою мать, еврейскую старушку, чтобы та под присягой подтвердила немецким судьям этот очень выигрышный для
кандидата в германские граждане факт.
Боже ты мой! До чего же мы дожили!
Папочка! Милый! Убеди меня, что это все наваждение, кошмарный сон. Иначе я совсем не знаю, как дальше жить. Утешь меня. Успокой. Сделай что-нибудь. Ведь я тебя очень и очень люблю.
Твоя дочь Ривка".

Париж, который всегда за нас

Захар ГЕЛЬМАН, Реховот

И это совсем даже не шутка. Правда, речь идет не о столице Франции, а о деревне Париж, затерявшейся на белорусских просторах. "Деревня Париж" - так называется книга московского журналиста и писателя Виктора Шуткевича, только что вышедшая в издательстве "Российская газета". Это очень личное произведение. Автор пишет о небольшой белорусской деревне, где он родился и вырос, о школе и университете, который окончил, о своих заграничных командировках.
Малая родина Виктора Шуткевича - деревенька, которую сегодня, как и полвека назад, нелегко отыскать на карте Брестской области. Деревенским в городе поначалу приходилось всегда несладко. Открытые и доверчивые, они не могли приспособиться к совершенно иному ритму жизни, другому качеству человеческих отношений. Даже даровитым сельским мальчикам и девочкам, бросившимся в пучину жизни огромных мегаполисов, трудно было себя реализовать в новой жизни.
Виктор, золотой медалист, сумел преодолеть все абитуриентские преграды и поступить в МГУ имени М.В.Ломоносова на престижный факультет журналистики. Студенческие годы - обычно лучшее время жизни. Уверен, что и автор "Деревни Париж" вспоминает университет с немалой долей ностальгии.

В части книги, озаглавленной "Воробьевы горы", Шуткевич пишет: "К нам не приезжали в гости президенты. Но зато к нам приезжал Володя Высоцкий, которого каким-то чудом затащили ребята-физики. Мы на брудершафт не пили медовуху с ректором, но зато мы пили с друзьями прекрасное токайское по три рубля за бутылку, которое продавалось по соседству в магазине " Балатон". Мы не получали зарубежных грантов, но зато к нам попадали запрещенные Солженицын, Мандельштам, и мы ночами напролет, сменяя друг друга, перепечатывали их на пишущей машинке… Здесь я впервые встретил живого негра, и не только встретил, но и должен был жить с ним в одной комнате. Представьте, какое это было потрясение для семнадцатилетнего деревенского паренька, никогда не бывавшего прежде в больших городах!"
Правда, позже, как вспоминает Виктор, добродушного негра из Уганды, которого звали Вильям, отчислили из университета. И вроде как поделом: он не только по пьянке поскандалил с дежурным в общежитии, но "в знак протеста устроил в комнате костер из собственных вещей…".
К счастью, у Виктора проблем с получением высшего образования не было. Да и после окончания университета его профессиональная карьера вполне сложилась. Главное - был замечен его огромный талант. Он работал в центральных московских изданиях, встречался с интересными людьми - такими, как Станислав Лем, Анджей Вайда, Войцех Ярузельский, Лех Валенса, Даниэль Ольбрыхский, Барбара Брыльска, Ариэль Шарон и еще многими, о которых он рассказывает в своей книге.
Книга Виктора Шуткевича - это открытый мир человека, который умеет удивляться и любить, трудиться и смеяться. И еще - помнить!.. Автор уже давно живет в Москве, но "деревня Париж" навсегда осталась в его душе. Он верит своему читателю и поэтому приглашает его "побывать в родной деревне, навестить старый дедушкин дом". "Сколько минуло лет, а все живут во мне звуки и запахи этого дома, как будто и не уезжал никуда, и именно там, за бревенчатыми стенами, обитает доныне моя душа. Все казалось: вот сейчас взбегу на крылечко, толкну посильнее примерзшую дверь и вновь увижу деда с бабушкой, сидящих за столом с неизменным Майн Ридом, услышу неторопливое тиканье ходиков с кукушкой, учую ни с чем не сравнимый смолистый запах свежевымытых половиц…
Но, прошлое, увы, не возвратишь".

У Виктора Шуткевича блестящий слог писателя и публициста. Выходящие из-под его пера картины и образы становятся настолько зримыми, что кажется - протяни руку и дотянешься до "бабушкиного сундука, который достался ей когда- то в приданое ". И вот, представьте себе, именно в этом сундуке лирический герой книги, которым, понятное дело, является сам автор, вместе со своим двоюродным братом Иваном находят купчую 1927 года о приобретении их прадедом Антоном Бусенем "трех гектаров 22 кв. м. земли". Состояние! И весьма приличное! Но закона о реституции, то-есть о возврате бывшей собственности, в Республике Беларусь нет, и весьма сомнительно, что он когда-нибудь появится. "И все же, - пишет Виктор Шуткевич, - эти бесполезные сегодня бумаги мне чем-то бесконечно дороги. Ведь не зря же их так тщательно берегли наши деды и прадеды! Сколько войн прогремело над нашей деревней, сколько было пожаров, болезней и прочих напастей, а они уцелели… По сути, в них кратко изложена вся история нашей семьи, заключена главная мечта нескольких поколений моих предков - МЕЧТА О СВОЕЙ ЗЕМЛЕ. Именно она придавала смысл их жизни, помогала пережить все испытания и невзгоды, выпавшие на их долю".
На меня особенное впечатление произвели страницы книги, посвященные описанию времен немецкой оккупации. Война - это ведь всегда боль, смерть и страх. Но не только. Очень часто война - это еще испытание духовных человеческих качеств. Война не знает пощады. Нередко мужчин и женщин она ставит перед выбором - умереть или вымолить жизнь, но навсегда поломать свою судьбу.
У Виктора Михайловича Шуткевича военные страницы звучат очень пронзительно. "Со времени оккупации прошло всего несколько месяцев. В те годы, казалось, даже биологические законы утратили свою власть. Все поступки и чувства определялись одним великим законом - законом человеческой совести. Тех, кто откупился от него, деревня карала одиночеством и брезгливым презрением.
Зимой сорок пятого года умерла, пытаясь избавиться от нажитого при немцах ребенка, дочь одинокой старухи Катерины. Односельчане, обычно откликавшиеся на любую людскую беду, восприняли это известие с молчаливой отчужденностью. Время рождаться детям еще не приспело…"
.
Насколько чутко нужно жить с самого детства, расспрашивать родителей, родных, старожилов-односельчан, чтобы не просто написать о войне, а написать так зримо, как сделал это Виктор Шуткевич, родившийся через одиннадцать лет после ее окончания.
Виктор - блестящий знаток Польши. Он свободно говорит на языке этой страны, знает ее историю, литературу, искусство. Он не скрывает, что Польша ему "безумно интересна". С этой страной автор книги связан семейными узами. Оба его деда служили в Войске Польском, а "папа с мамой ходили в польскую начальную школу". В конце 80-х гг. теперь уже прошлого века Шуткевич занимал пост собкора "Комсомолки" в Варшаве. Одна из частей книги так и называется - "Уроки польского".
Израильский читатель не пройдет мимо интервью, которое Виктор взял у великого кинорежиссера современности Анджея Вайды. Известно, что славу на родине Вайде принесли кинофильмы, касавшиеся острых политических проблем. Самыми знаменитыми из них остаются "Человек из мрамора" и "Человек из железа". В Польше эти фильмы долгое время были под запретом. Когда же в стране рухнул коммунистический режим, Вайда неожиданно отказался от постановки фильмов политического содержания. Он решает снять фильм о Януше Корчаке, выдающемся польском педагоге и гуманисте. Журналист Виктор Шуткевич задает Вайде вполне логичный вопрос: "Почему именно Корчак?" Ответ Вайды звучит вполне актуально и сегодня. "Дело в том,- объясняет великий режиссер, - что после 1968 года еврейская тема с польских экранов совершенно исчезла. И это мне казалось ненормальным".
Если кто подзабыл, то я напомню, что в июне 1967 года, практически сразу же после победы Израиля над армиями Египта, Сирии и Иордании в Шестидневной войне, тогдашний властитель Польши Владислав Гомулка (1905-1982) развернул в стране "охоту на ведьм", то бишь на сионистов. Совсем немного евреев, которые выжили после ужасов нацистской оккупации, вынуждены были покинуть Польшу. "Оттого, - продолжает свою мысль Анджей Вайда, - что общество стало национально однородным, между поляками не стало меньше ссор. А то богатство и разнообразие польской культуры, которое придавали ей литовцы, белорусы, украинцы, евреи и немцы, жившие вместе с нами, в значительной мере оказалось утраченным". Вайда прав. Убежден, что и его творческий диапазон формировался под влиянием различных национальных феноменов, которые и легли в основу целостной польской культуры. (Замечу в скобках, что и автор книги "Деревня Париж" испытал влияние культур народов, населяющих Западную Белоруссию).
В беседе с Виктором Шуткевичем Вайда привел еще одну причину, почему он снял фильм о Януше Корчаке. "Кроме того, на Западе, особенно во Франции бытует представление о Польше, как о стране звериного антисемитизма, а о поляках - как о закоренелых антисемитах. Но ведь это неправда! Думаю, что в Польше антисемитизм распространен не больше, чем в любой другой стране". И опять же прав Вайда! Сегодня, в начале XXI века, именно Франция оказалась той европейской страной, где антисемитизм "расцвел буйным цветом".
Для Шуткевича, берущего интервью, характерно умение так поставить свой вопрос, что ответ на него сразу вводит читателя в какой-то внутренний, даже интимный круг того, о ком в данный момент идет речь. Вот Виктор спрашивает известного польского актера Даниэля Ольбрыхского, почему тот решил написать книгу воспоминаний, названную им "Поминки по Владимиру Высоцкому"? И Ольбрыхский отвечает: "На девятый день после смерти Володи Марина Влади позвала меня в числе самых близких людей на поминки, которые были устроены в Париже на квартире художника Михаила Шемякина. В тот день я поклялся Марине, что приеду во что бы то ни стало в Москву на сороковой день после смерти Володи. Московские поминки проходили в квартире Высоцкого на Малой Грузинской. Приехал я туда прямо из аэропорта. Помню, были оба Володиных сына от первого брака, много известных актеров, поэтов. Внимание всех привлекала незнакомая заплаканная девушка. Оказалось, это была Люся, телефонистка с международной станции, помогавшая Высоцкому дозваниваться до Марины Влади, где бы та ни была. Однажды Люся нашла ее даже у парикмахера в Бразилии, куда Марина улетела после ссоры с Володей, никому ничего не сказав".
Когда Шуткевич берет интервью, он не боится затрагивать даже не интимные, а иногда просто горькие стороны жизни людей, о которых он расспрашивает. Несомненно, благодаря высокому профессионализму и внутренней культуре интервьюера ответы именно на эти вопросы делают образ человека, о котором ведется разговор, зримее и понятнее. Вот автор книги "Деревня Париж" говорит Даниэлю Ольбрыхскому: "Нельзя, вероятно, в разговоре о Высоцком обойти стороной его чрезмерное пристрастие к спиртному. Многие считают, что именно это и стало причиной его преждевременной смерти".
Обратите внимание, Шуткевич ничего не утверждает, он просто интересуется. Он даже не задает вопрос, хотя, кажется, что он спрашивает. Это и есть культура интервьюирования, так сказать, высший пилотаж. Интервью - особый жанр журналистики. В нем важны не только вопросы, а тот общий тон разговора, который у профессионала обязательно "должен клеиться". Всегда трудно найти слова, которые предваряют саму беседу. Весьма любопытно, я бы сказал - "по-писательски", начинается в книге Шуткевича глава, посвященная Станиславу Лему, которая озаглавлена так: "Глупость как движущая сила истории". "Одинокая белая вилла с мансардой стояла посреди заснеженного сада. Между деревьями залегали глубокие марсианские тени. В металлической изгороди запутались сухие бурые шары неведомого мне растения...Здесь, в тихом краковском пригороде, каждая деталь приобретала какой-то особый, космический оттенок. Даже табличка "Внимание, очень злая собака!" вызывала в памяти какие-то образы клыкастых чудовищ, которые несутся на тебя в космическом мраке… Потоптавшись у калитки, я нажал звонок".
По-моему, именно тихое "введение" к собственно беседе уже настраивает на разговор с писателем-фантастом, философом, футурологом.
Известно, что свою первую научно-фантастическую повесть "Человек с Марса" Станислав Лем написал в оккупированном нацистами Львове. Опять же в своей манере расспрашивать, рассуждая, Шуткевич говорит, что "и сегодня человек гораздо чаще продолжает убивать себе подобных, чем размышляет о внеземных цивилизациях…".
Великий польский писатель, включившись в беседу, говорит: "Знаете, у меня есть цикл небольших работ, которые являются своеобразными рецензиями на ненаписанные книги. Одну из этих ненаписанных книг я мог бы озаглавить так: "Глупость как движущая сила истории". В самом деле, если присмотреться ко многим трагическим событиям прошлого, то окажется, что в начале их лежала обычная глупость. Когда она дремлет в рядовом обывателе, ее, как правило, не замечают, но когда она проявляется в людях, вершащих судьбами народов, она всегда трагически влияет на ход истории.
Такой безумной глупостью была идея Гитлера завоевать весь мир. Или желание Пол Пота воздвигнуть храм на черепах соотечественников. Поведение Хусейна также никак не назовешь разумным...".
Много лет назад ныне покойный профессор С.В.Шухардин, с которым я познакомился в Москве в Институте истории естествознания и техники, высказал такую мысль: "Лень была и остается движущей силой развития техники". И действительно, человек придумал лифт, чтобы не вышагивать по ступенькам этажей, экскаватор, чтобы не размахивать лопатой…
На мой взгляд, история человечества - многоактное действо, в нем множество движущих сил. И глупость, несомненно, там тоже присутствует. К примеру несомненных глупостей (и одновременно, конечно, подлостей) я бы добавил попытки палестинцев, разномастных террористов и некоторых арабских государств уничтожить Израиль.
В "Деревне Париж" много теплых слов посвящено еврейскому государству. Шуткевич посещал Израиль в группе журналистов в 2005 году по личному приглашению тогдашнего премьер-министра Ариэля Шарона. Вот как объясняет Шуткевич причину приглашения российских журналистов в Израиль: "Оказывается, израильтяне очень встревожены небывалым шквалом критики, который обрушился на их страну за последнее время. Причем, оттуда, откуда никто не ожидал, - из стран Западной Европы. В Израиле даже заговорили о "новом европейском антисемитизме" и выпустили на этот счет специальную брошюру которую нам вручили в МИДе. В ней особо отмечается, что с резкими анти израильскими высказываниями выступают не только представители многочисленной мусульманской диаспоры в странах Евросоюза ( что было бы понятным и привычным ), но и ведущие представители западной интеллектуальной элиты… Израильтяне почувствовали себя преданными и глубоко оскорбленными. И в этой ситуации их взгляды естественным образом обратились в сторону России, которую Запад тоже, мягко говоря, не жалует за ее методы борьбы с терроризмом".
Виктор Шуткевич пишет, что в Иерусалиме к их журналистской группе прикрепили офицера армейской пресс-службы Андрея и милую девушку в военной форме и с автоматом, которая должна была их охранять. "При знакомстве с ней, - пишет автор "Деревни Париж", - возникают самые разные мысли, в том числе и греховные, но одна свербит сознание настойчивее других: а сумеет ли это хрупкое, невинное существо в случае нужды отбить нас у террористов? "Хотите проверить, что она может? - хмыкнул Андрей, перехватив наши взгляды. - Не советую: будет очень больно".
Виктор Шуткевич - искренний друг Израиля. Когда даже у нас в стране многие левые выступали и выступают против строительства "забора безопасности", Шуткевич полностью оправдывает воздвижение этого сооружения. Он просто приводит данные официальной статистики: "На защищенных забором территориях в 2004 году не погиб НИ ОДИН израильтянин. Годом раньше было 46 погибших" (Выделено В.Ш.).
В беседе с Анджеем Вайдой Шуткевич так рассказывает о том впечатлении, которое произвел на него фильм о Януше Корчаке: "Следуя за развитием фабулы фильма, я, честно признаться, как-то даже не думал о том, был ли Корчак евреем или кем-то другим. Но и теперь мне это кажется отнюдь не самым важным. Я видел перед собой настоящего интеллигента, подлинного гуманиста, который остался верен своему призванию до конца...".
Повторюсь, Виктор Михайлович Шуткевич - талантливый писатель и публицист. Но это еще не все. В своей жизни - увы!- мне приходилось встречать талантливых и даже очень талантливых людей, которых нельзя причислить к интеллигентам. А Виктор Шуткевич - настоящий интеллигент! Русский и белорусский. Московский и варшавский. И, конечно же, парижский. Потому что книга "Деревня Париж" - о добрых людях, деревенских и городских, простых и выдающихся, говорящих на разных языках, но объединенных одним желанием жить достойно. Прочтите эту книгу Виктора Шуткевича. Не пожалеете!

Вернуться на главную страницу


Арон ВЕЙЦМАН, Беэр-Шева

Из книги "Сырые акварели"

Волчок

Раскручивая волчок воспоминаний, я вижу город детства...Короткие улицы с единственным светофором на пересечении Ленинградской и Пушкина, деревянный киоск Лазаря Моисеевича, продающего "шприц" - смесь вина и газированной воды, местного придурка Олексу, слоняющегося по пыльным улицам в сапогах, ватной фуфайке и в зимней шапке, старушку, продающую черные семечки у детского садика, соседа дядю Леню, безуспешно пытающегося подобрать мелодию на баяне, и голос извозчика Сруля, скупающего утиль за керамические свистки и маленькие воздушные шарики: "Тряпки, кости, железо..."
Раскручивая волчок воспоминаний, я слышу голоса знакомых мне людей, где русский разбавлен идиш и молдавским - речь, понятная только бессарабцу.
Я вижу вибрирующий над утренним полем теплый воздух и разбросанную желтую солому рядом с зелеными островками травы, с вкрапленными, еще не шершавыми красными шариками репейника - колорит бессарабского ковра.
Я ощущаю вкус терпкого вина, норовящего вытолкнуть пробку из оплетенной бутылки, и легкий запах полыни - первый предвестник осени.
Эта изнуряющая и липкая, как разогретый пластилин, грязь и крупные фиолетовые ягоды шелковицы, похожие на миниатюрные гроздья винограда, собака Тайна, выпущенная на волю после долгого сидения в будке и задыхающаяся от радости, бегает и бегает по двору... - всё это, подхваченное вихрем воспоминаний, медленно превращается в волчок и уносится ввысь, как нечаянно выпущенный из рук ребенка шарик.

Вызов

Когда рухнул, как писали в газетах, "железный занавес" и евреям разрешили уезжать в Израиль, местечко встрепенулось, и пошли разговоры о визах, багаже, вызовах, уроках иврита и курсе доллара.
Появился анекдот:"Учительница литературы рассказывает о жизни и творчестве А.С.Пушкина. Доходит до места, когда Дантес послал Пушкину вызов и смертельно ранил его на дуэли. Встает "умник" Изя и спрашивает:
- Если Пушкин получил вызов, так почему он не уехал в Израиль?"
Все реже можно было встретить знакомые лица. Из записных книжек вычеркивались фамилии, адреса, телефоны…
В вечно переполненный автобус втиснулся еще один пассажир, Хаим-жестянщик, и стал рыться в карманах в поисках мелочи. С заднего сиденья его заметил сосед по квартире и прежде, чем передать ему свой пятак, громко спросил на весь автобус:
- Хаим, ты уже взял билет?
- Нет, - ответил Хаим, - я еще не взял билет, я жду вызова.

Сифон

Маленький город переживал очередное потрясение. Телевизионнный бум с его извечным вопросом "Виазой из ба айх ди видимость?" (Как у вас видимость?) сменился сифонным. За копейки можно было заправить несколько больших сифонов и целый день пить газводу.
Сифон заправлялся и сиропом, но это делали редко, так как заправщики не доливали сироп, урывая от детей и пенсионеров их скромные доходы.
Заправщики - рослые мужчины в дерматиновых фартуках с красными, как у мясников, лицами, выхватывали из рук клиента сифон и вставляли его в агрегат. Газ, булькая, весело смешивался с водой, и через минуту глухой всплеск излишка газа, похожий на шлепок, напоминал, что пора ставить новый сифон. Очередь была небольшая, стоявший передо мной мальчик, скромно переминаясь с ноги на ногу, попросил:
- Дядя, мой папа сказал, чтобы Вы дали больше газа.
Заправщик выключил агрегат, уничтожающе посмотрел на просителя и, подняв влажный указательный палец, вежливо ответил:
- Мальчик, иди домой и скажи своему папе, что мы даем столько газов, сколько нам нужно.


Шутка

Потеряв двух детей до рождения нашего старшего брата, мама страдала от одной только мысли, что с нами может что-то случиться. Она панически боялась автомобилей, хотя в нашем местечке их было очень мало: по улицам больше двигались подводы.
Мы - это три брата, которых соседи (с "легкой руки" провизора Гершензона) называли "Три богатыря", очевидно, по ассоциации с картиной Васнецова. Откровенно говоря, мы были мало похожи на богатырей. Видимо, про себя они слово "богатыри" заменяли на "шлимазолым" - слово довольно популярное в нашем городе, где даже некоторые русские говорили на идиш. Помню ансамбль с названием "Фрэйлехе шлимазолым"; правда, в отличие от нас, музыканты, крупные парни, действительно походили на богатырей. Играть всю ночь на свадьбе без перерыва - нужно обладать богатырским здоровьем.
И вот представьте себе мамино состояние, когда Лева Васильев, проказник из нашего двора, прибежал и, задыхаясь от быстрого бега, выпалил:
- Тетя Сара, Вашего Зисю машина переехала возле садика.
Излишне говорить, что весь двор побежал к перекрестку у детского сада. И впереди мама в фартуке, с четвертинкой полузасмаленной курицы. Оказалось, Лева таким жестоким образом разыграл маму и весь двор заодно. Ничего себе шуточки…
Маму потом долго отпаивали валерьянкой. А в список запрещенных для нас мест почему-то попало и озеро, хотя мы туда глубже, чем по колено, не входили. Вода в озере была грязная, в нем водились пиявки и маленькие караси.

Идиш

Листая журнал "Советиш геймланд", я наткнулся на точный перевод строчки А.С.Пушкина "В крови горит огонь желанья". На идиш она звучала своеобразно и укладывалась в ткань языка: "Эс брэнт ин блут дер флам фун глустунг". Конечно, таким слогом у нас в городе никто не изъяснялся. Идиш был русифицированным, да и влияние молдавского сказывалось. Слова "палария", "каруца", "фетица" (шляпа, телега, девушка) прочно вошли в лексикон горожан. Но все-таки русских слов было больше.
В этой связи вспоминается анекдот.
Судили старого еврея. По закону он мог воспользоваться услугами переводчика. Идет суд. Вопрос обвиняемому:" Вы получили копию обвинительного акта?" Старик, вроде бы не понимая, что от него хотят, вопросительно смотрит на переводчика. Переводчик:"Ир от получает ди копие фун дем обвинительный акт?"
Географическое положение Бельц и его национальный состав влияли на язык. Славянизмы проникали в молдавский, затем уже русский и молдавский вливались в идиш, и получалось иногда странное сочетание трех языков в одной фразе. Помню, мама говорила: "Их об гевстречаевет ин гара…" (Я встретила на вокзале…). "Гара" по-молдавски - вокзал. Немного легче разобраться с "гевстречаевет" (встретила): здесь приставка "ге" выполняет функцию прошедшего времени.
Еще один пример. Сара Тумаркина криком загоняла измазанных зеленкой уток (чтобы не спутать с соседскими) в сарай: "Кыш-кыш ин комарэ!" (Идите в сарай!) Плоские утки, неуклюже переваливаясь и нехотя оставив недоклеванные арбузные корки, шли в сарай.
Родители почти всегда обращались к нам на идиш, мы же отвечали по-русски. Уже здесь, в Израиле, я прочитал, что Израиль - это такая страна, где дети учат родителей родному языку. В Бельцах было наоборот: родители пытались учить нас родному языку, мы же их - русскому. Мама даже занималась по нашим учебникам начальной школы.
До войны Бессарабия принадлежала Румынии (о русском языке, естественно, не могло быть и речи), затем четыре года эвакуации в Узбекистане, где мама, работая в совхозе с местными жителями, выучила узбекский. Конечно, с ошибками, но по-русски она разговаривала. Закончив курс ликвидации безграмотности, приравненный к четырем классам начального образования, она получила диплом, предмет ее гордости, бережно хранимый в семейном архиве.
Проштудировав "Мойдодыр" К.И.Чуковского в иллюстрациях Конашевича, она могла сказать о неряхе: "Эр гейт, ун дер мойдодыр шлэпт зих нох им" (Он идет, а Мойдодыр тянется за ним).
Говоря об Израиле, как-то упускали из виду, что государственный язык Израиля - иврит. Сосед Иосиф, сапожник, любимое высказывание которого было: "Странный менчн" (странные люди), - съездил в гости к сыну в Израиль. Вернувшись, он собрал родственников и рассказал им о своей поездке. Сильное впечатление произвел на него воздушный парад. Он сказал: "Израиль так силен, что может стереть Россию в порошок, но на это не пойдет, потому что в России живет много евреев". Но больше всего его потрясло, что в Израиле не говорят на идиш. Он разочарованно повторял одну и ту же фразу: "Что это за еврейское государство, если в нем не говорят на идиш?" - и, немного помолчав, добавлял: "Странный менчн…".

Котлеты

По воскресеньям Ицик Тумаркин жарил котлеты. Он не был поваром - зарабатывал на жизнь тем, что ремонтировал часы и золотые украшения. Но его умению готовить мог позавидовать любой дипломированный повар. В этом Ицик был недосягаем. Никто не знал секрета его успеха (и никогда не узнает), может быть, потому, что вместе со специями он вкладывал в котлеты свою душу. А душу, как известно, в рецепт не вписывают.
Запах свежего мяса, чеснока и лука витал по городу уже с той минуты, когда он месил фарш. Запах этот вызывал обильное слюноотделение даже у сытых детей. Взрослые же мужественно проглатывали слюну, сжимая желваки на скулах. Не выдерживали только собаки. Они сбегались со всего города на запах жареных котлет, молча, как зрители, садились на задние лапы, не обращая внимания на прилипшие колючки репейника, и смотрели не моргая на сизое пламя примуса, вслушиваясь в мерный звук его работы. Изредка одна из молодых собак взвизгивала, виляла хвостом, как бы сознательно унижаясь и желая привлечь к себе внимание: а вдруг Ицик сжалится и бросит жилку-другую на зубок - всегда же остается что-то на ноже мясорубки. Но на нарушителя тишины так строго смотрели, что он моментально осекался. Влажные, черные носы собак вздрагивали, втягивая запах жареных котлет. Запах сгущался, как туман. Было уже трудно дышать. Все сидели тихо, потому что знали: любое движение - и вся их собачья компания разлетится во все стороны. У Ицика нрав был крутой, как у многих людей маленького роста.
Собаки сидели, не двигаясь, и молча смотрели на сковородку, как японцы в саду камней. Шарики раскаленного подсолнечного масла весело взлетали над черной сковородкой, изумительные запахи разносились по двору.
Расходились тоже молча, каждый про себя переживая происшедшее.
И так продолжалось каждое воскресенье, пока Ицика не посадили.
В тюрьме он варил варенье из помидоров. Начальник тюрьмы не верил:
- Врешь, Тумаркин, ну, скажи, ведь это сливы?
Да, большой был мастер…

Исумерл

Бабушкин племянник Исумерл часто приходил к нам и всегда начинал беседу со слов:
- Тетя, я пришел рассказать Вам последних известий.
Известий у него было множество. Речь его была забавна даже на фоне живописного бессарабского идиша. Встречались такие перлы, которые нас, детей, приводили в восторг. Поправляя старую каракулевую шапку-ушанку с одним опущенным ухом, он начинал:
- Итак, тетя, мотаю я к заказчику, там тишина, никого нет, целую замок, беру ноги в руки и мотаю на работу. После работы мотаю к сестре…
Бабушка молча и внимательно слушает, и только когда он замолкает, делает короткий вывод:
- Исумерл мотает…
Однажды Исумерл пришел очень возбужденный и после традиционной фразы: "Тетя, я пришел рассказать Вам последних известий", - сообщил о приезде родного брата Фишла из Франции.
Бабушка была так поражена этой новостью, что слово "Париж" стала произносить на французский манер и иногда прибавляя букву "с" в конце слова. Получалось "Парис"- точно так, как она писала адрес на конверте.
Фишл приехал летом. Собрались родственники, пришли даже те, кто не общался с Исумерлом долгие годы.
Фишл часто улыбался и произносил периодически "ой-ля-ля". Казалось, это всё, что он умеет говорить.
Рассказывали, что во время войны он попал в концлагерь. После освобождения женился на француженке, жил в Париже и работал портным. Это был высокий и еще красивый мужчина. Фишл приехал в гости один, жена и дети остались во Франции. Он очень внимательно, напрягаясь, слушал родственников, говоривших на идиш, и оживился лишь тогда, когда Исумерл пододвинул ему тарелку с входившим тогда в моду "салат-де-бэф" - обычным овощным салатом с майонезом.
- Эс, Фишеле, эс, эс, - повторял Исумерл, и тут… Фишл заплакал.
Он плакал, а сидевшие за столом родственники не понимали причины слез, думая, что это слезы человека, соскучившегося по своему брату. Но плакал Фишл не по этой причине. Просто слова "эс, эс" напомнили ему концлагерь, бешеный лай собак и окрики охраны.
Он сам рассказал об этом на ломаном идиш, вставляя неизменное "о-ля-ля" и некоторые французские слова, о смысле которых мы, дети, не догадывались.
Потом, когда наступил вечер и на черном небе, как в планетарии, появились большие звезды, Фишл раздал подарки. Мне достались шоколад и шариковая ручка, о которой в Бельцах тогда еще не знали. Паста в ручке скоро кончилась, и мы с приятелем безуспешно пытались втиснуть в тонкий стержень зубную пасту, смешанную с чернилами…

Точильный камень

Местечковую тишину иногда прерывал голос точильщика:
- Точу топоры, ножи, ножницы!
С этого мгновения для меня начинался праздник. Я смотрел на искры, летящие из-под точильного камня и ярким фейерверком вонзающиеся в черную землю.
У отца в деревянном сарае, покрытом рубероидом, валялся довоенный точильный станок с белым, чуть рыхлым жерновом. Я редко им пользовался, отдавая предпочтение бруску, на котором заточка получалась более тонкая, хотя сам процесс занимал больше времени.
Инструменты отцу точил я, даже широкое лезвие рубанка, пораненное спрятавшимся в древесине гвоздем. Отец, видя мою любовь к инструментам, боялся, что я пойду по его стопам и стану столяром. Боязнь эту он не высказывал, я понимал это по его выразительному взгляду.
Правда, точить инструменты он мне доверял и был очень доволен, когда утром в фанерном чемодане, похожем на большой толстый этюдник, находил выложенные в ряд рубанок, несколько стамесок и долото с вечно разбитой рукояткой.
Однажды я услышал, как отец сказал нашему соседу Хаиму-краснодеревщику:
- Знаешь, Хаим, кажется мой сын точит инструменты лучше меня.
Иногда отец брал меня с собой на работу. Там я подавал ему инструменты, и в эти минуты напоминал операционную сестру, протягивающую хирургу требуемый инструмент.
Отец учил меня подавать инструменты ручкой вперед, чтобы берущий не поранился острым лезвием. В свое время тому же его учил мастер Хаим-Дувид Винокур - известный в городе столяр, человек гордый, до глубокой старости сохранивший любовь к своим ученикам и к стакану бессарабского вина. Это был крепкий старик с розовым лицом и громким голосом. Как- то он пришел навестить отца в больнице и устроил разнос медсестре, не желавшей его впускать:
- Ты что, девочка, не знаешь кто я? Я Хаим-Дувид Винокур! И там, в палате, лежит мой ученик.
Он всегда начинал беседу с незнакомым человеком с фразы:
- Я, Хаим-Дувид Винокур…
В редкие студенческие каникулы я иногда находил утром на стуле отцовские инструменты, оставленные с вечера у кровати. Отец не просил их точить, но я знал, что это нужно сделать.
Отец был уже на пенсии и иногда выполнял частные заказы - то форточку подогнать, то замок вставить. Замок он врезал виртуозно. В завершение он отдавал ключи хозяйке и просил закрыть себя в комнате, что, по его мнению, придавало дополнительный эффект и создавало у заказчицы ощущение надежности выполненной работы, - некое подобие гарантии.
За работу отец брал по-божески, и если кто-то подозревал его в превышении тарифа, отвечал:
- Да, Вы правы, я работал час и взял три рубля. Вы говорите, хорошо быть столяром? Хотите, я из Вашего сына сделаю столяра? Он будет хорошо зарабатывать, и Вам не нужно будет посылать его учиться в институт.
Но никто не хотел, чтобы его сын был столяром.
Отец обладал мягким юмором. Он любил детей, голубей и мороженое…
Часто вижу сон: на корундовом бруске я точу инструменты. Стальная фаска стамески все утончается и утончается, хотя я затачиваю ее с двух сторон. Тоненький металлический волосок изгибается, вибрирует, но не отваливается.

Скрипка

Мамин брат - дядя Лева из Черновиц - подарил нам скрипку. Он считался богатым дядей, его редкие наезды в наш город приводили семью в смятение. Начиналась очередная, как сам дядя говорил, "мораль" - лекция о том, как мы неправильно живем и как нужно жить правильно.
Отцу дядя всегда советовал идти работать на мебельную фабрику, бабушке в очередной раз предлагал сменить фуфайку на халат, маме - лучше следить за тремя сыновьями. Нас он любил и часто говорил: "Их об драй племяникес - драй сволочес".
Скрипка - подарок дяди - лежала в темном футляре, покрытом тяжелой бельцкой пылью. Примерно через год дядя с удивлением узнал, что на скрипке никто не играет. Он тут же решил устроить экзамен, чтобы выяснить, у кого из нас троих есть музыкальный слух. Вдвоем с тетей они приехали на такси (тогда это была машина марки "Победа") и, усевшись за стол, стали вызывать нас по одному.
Меня и старшего брата остановили почти сразу. Когда же подошла очередь младшего, то он вдруг запел "Варшавянку": "Вихри враждебные реют над нами, грозные силы нас злобно гнетут…" Пел он громко, от души, экзамен сдал успешно, но в музыкальной школе так и не учился. Денег на платное обучение не было, их едва хватало на школьную форму, учебники и тетради.
Дядя, по-прежнему приезжая в гости, безуспешно читал мораль родителям, а скрипка еще долго лежала на шкафу, иногда мы "пиликали" на ней, приводя в ужас нашего кота. Потом скрипку, к дядиному огорчению, продали за бесценок.
Я успел запечатлеть её. Рисунок акварелью изображал мальчика, играющего на скрипке. Он стоит против света, и в контражуре скрипка светится, как ободок солнца в миг затмения.

Мезуза

Это потом я узнал, что мезуза - маленький пергаментный свиток с двумя отрывками из Второзакония, помещаемый на косяке двери. Ребенком я считал, что мезуза обладает магической силой возвращать ушедших из дому. Во всяком случае, так говорила наша мудрая бабушка Мотл. Имя у нее было мужское, и с ней советовались, как с ребе. "Мотл сказала...", "Надо спросить у Мотл...", "Посоветуемся с Мотл..."
И вот, когда брату пришло время служить в армии, она велела ему поцеловать мезузу:
- Целуй, Зиселе, тогда обязательно вернешься домой...
Точно не помню, поцеловал он мезузу или нет. Давно это было. Дом снесли, семья наша переехала в новую квартиру, совсем в другом районе. В городе строили много, но мезузу уже никто не прибивал. И постепенно из города стали исчезать евреи и не возвращаться. Город стал напоминать покинутое гнездо.
Может быть, люди не знали, что нужно было целовать мезузу - этот маленький пергаментный листочек с текстом из Пятикнижия, который охранял жилище еврея?
БАРУХ АТА, АДОНАЙ ЭЛОЭЙНУ, МЭЛЭХ АОЛАМ, АШЕР КИДШАНУ
БЭМИЦВОТАВ ВЭЦИВАНУ ЛИКБОА МЕЗУЗА!
Благословен Ты, Господь Б-г наш, Владыка вселенной, освятивший нас заповедями Своими и повелевший нам устанавливать мезузу!

_______________________________________

Леонид Сорока:
стихи для взрослых и детей

Израильский журналист и поэт Леонид Сорока в США не впервые. Нынешняя его творческая поездка по разным городам Америки была запланирована задолго до начала войны. Выезжал он, по его свидетельству, из родного Кармиэля, который попал под активный огонь "Хизбаллы", тоже под вой сирены.
В США творческие встречи поэта прошли в Филадельфии, Нью-Йорке, Чикаго, Миллуоках. И везде он не только читал стихи, но и отвечал на вопросы о нынешней обстановке в Израиле. Леонид Сорока - редактор новостного сайта, и во время войны находился в эпицентре трагических событий тех дней. А вопросы порой задавались непростые.
Но, в основном, встречи были посвящены презентациям двух книг поэта - книги лирики "Галилейский круг" и детской книги "Про мышонка Шона, про амстердамского кота Тома и про разное другое". Обе вышли в Санкт-Петербурге, в издательстве Гуманитарное агентство "Академический проект". Обе книги пользовались на встречах успехом. Читал гость также и новые стихи.

В.ГОНЧАР, Чикаго

Написать поэту, заказать его новые книги можно по следующим адресам:
www.copoka.com
www.lsoroka.com
www.detsite.com

Леонид СОРОКА

МОЙ НАРОД

Под шквалом ракет,
Под разрывы в соседних дворах
Не стал я умнее,
Не стал я ни капли мудрее.
Но то, что в глазах
Не читался униженный страх -
За это одно я вам был благодарен, евреи.

Мы в мирные дни
Непростой и капризный народ.
И всё нам не так -
И вожди не по нам, и погода.
Но стоило общей беде застучать у ворот -
И нету на свете
Надёжней и крепче народа.

Как вам надоело
Чужим поклоняться богам,
Ходить во вторых
Там где первыми ходят невежды,
И подобострастно
Всегда улыбаться врагам,
Надеясь на милость,
На ту, что не стоит надежды.

Что выпало счастье -
Такого сказать не могу.
Скорее несчастье,
Но счастья иного дороже -
На каждый удар отвечать беспощадно врагу,
И в скудную землю
Влюбляться до боли, до дрожи.

Кончаются войны
И снова - народ как народ.
Где сможет, обманет, а где равнодушьем окатит.
Не хуже других и не лучше.
Вот так и живёт.
Но цену двойную
За право на жизнь эту платит.

26 августа 2006 г.

 

В Филадельфии Л. Сорока встретился со своей школьной учительницей Лилией Самойловной Гинзбург. Она преподавала историю в 3-й железнодорожной школе Киева, а сейчас объединяет всех выпускников этой школы, разбросанных по миру.

Леонид Сорока и художник Михаил Глейзер в Нью-Йорке.

Дети одного из русских детских садиков Чикаго хвастают только что купленной их родителями книжкой "Про мышонка Шона..."

Вернуться на главную страницу


$ 5000 за суслика
(Путевые заметки лоха)

Леонид АМСТИСЛАВСКИЙ, Нью-Йорк


Во всем, как всегда, виновата жена. Это именно ей подруга посоветовала провести наш отпуск на Аляске. Совет подруги - это святое, и потому мы выложили бруклинскому "русскому" турагенству Нью-Турс за путевки четыре с половиной тысячи баксов на двоих.
Нам были обещаны райские кущи, временно размещенные на Аляске, экскурсии, круиз на океанском лайнере, все завтраки (обеды и ужины за свой счет...) и автобус, который заедет за нами, отвезет в аэропорт и встретит по возвращении.
Куча красочных буклетов обещали нам светскую жизнь на корабле и незабываемые впечатления на суше. Жена накупила купальников и вечернее платье для коктейля, я запихал в чемодан все свои плавки и белый смокинг, который заставила взять жена, и в котором я должен был поразить всех присутствующих на капитанском пари.

НЕПРИЯТНОСТИ ТОЛЬКО НАЧИНАЮТСЯ...
Вечером, накануне отъезда, нам позвонили и сообщили, что автобус за нами не придет. Нужно самим добираться к месту встречи. Подъем в 5.30, душ, бритье, легкий завтрак, 20 баксов за кар-сервис, и к 7 часам утра, как и было назначено, мы со всеми бебехами уже стояли на перекрестке Кони-Айленда и Брайтон-Бич в ожидании автобуса, который благополучно прибыл за нами после 40-минутного ожидания под неожиданно начавшимся дождем.
Служба безопасности аэропорта работала безукоризненно. В целях этой самой безопасности (видимо, для того, чтобы мы не подожгли самолет) у меня и у жены забрали зажигалки (еще по 85 долларов!). На мой робкий вопрос, сможем ли мы получить по возвращении конфискованные у нас "орудия возможной агрессии", ответ был резко отрицательным. (Интересно, куда деваются потом сотни тысяч отнятых у пассажиров зажигалок, маникюрных наборов и прочего улова бдительных аэропортных стражей? Продаются или остаются в качестве "законной" прибавки к зарплате этих доблестных секьюрити?..).
Полет до Анкориджа (с остановкой в Минессоте) - почти 12 часов. Кампания North-West, наверное, самая экономная авиакомпания не только в США, но и во всем мире. Расстояния между креслами такое, что колени упираются в подбородок. Естественно, в полете не кормят. Предлагают купить замороженный, но не разогретый сандвич за пять баксов. Мы с женой купили один на двоих. "Светлую память" об этом "деликатесе" мой желудок хранит по сегодняшний день... (Чтоб мои враги ели такие сандвичи в лучшие дни своей жизни!)
Наконец, прилетаем в Анкоридж. Нас - 17 туристов и один, но совершенно замечательный Гид. Звали его Давид. Человек потрясающей эрудиции и искрометного юмора. (Именно он в качестве экскурсовода - одна из причин нашего (и не только нашего...) решения купить тур на Аляску именно у этого, ни к ночи будь сказано, агентства. Это - как ходят в театр на конкретного актера, или на концерт, чтобы послушать конкретного исполнителя).
Итак, мы в Анкоридже... Нас встречает небольшой вэн без багажного отделения, но с ящиком-прицепом. Грузим в него наши чемоданы и едем в гостиницу. Безучастно смотрим в окна на ночной город. Не до видов и не до информации. Усталость после перелета и нешуточный голод. При гостинице - ни ресторана, ни кафе, ни самого примитивного буфета. Поесть негде. Анкоридж практически вымирает к девяти часам вечера. Город спит, всё закрыто. Но голод не тетка, и мы с женой отправляемся на поиск чего-то съедобного. Наконец, набредаем на некий аналог столовой, которая еще открыта и в которой мы единственные посетители в этот почти полуночный час.

НАЧИНАЕМ "ОТДЫХАТЬ И РАЗВЛЕКАТЬСЯ"...
Подъем в 7 утра, коллективный завтрак в Макдоналдсе. Давид предупреждает нас, что сегодня мы едем в Национальный заповедник Денали. Ехать будем весь день. Попадется ли на пути хоть какая-то "едальня" - неизвестно, но в самом заповеднике точно ничего похожего на кафе нет. Потому мы заезжаем в попутный супермаркет и накупаем еды на целых полтора дня пути и вечер. Как, по вашему, что можно купить такого, чтобы не испортилось в дороге, и что можно есть на коленках в автобусе, который к тому же мотает из-за прицепа с багажом, из стороны в сторону? Правильно, нарезку с сыром, несколько булочек, чипсы и бутылку с водой. Анкоридж - это вам не Брайтон, цены на продукты здесь, как на приличный обед в Шератоне.
После этого грандиозного "шопинга" - короткая пробежка по местам трудовой и исторической славы Анкориджа. Памятник капитану Куку, которого еще не успели съесть аборигены, памятник Эйзенхауэру, порт, вокзал и... больше смотреть было нечего...
Надо признать, что экономность Нью-Турс в отношении аренды вэна вместо нормального автобуса преследовала не столько меркантильные, сколько объединительно-социальные цели. Мы не только все эти дни испытывали чувство локтя, но и чувство колена, бедер и других частей тела. Что, вне сомнения, положительно влияло на нашу сплоченность...
Как и обещал Давид, ехали мы целый день... Потрясающие по "разнообразию" виды за окном - горы справа, горы слева, горы впереди и горы сзади... Горы - не огонь и не море, и смотреть на них 10 часов подряд несколько утомительно... Пытаюсь внушить себе, что "лучше гор могут быть только горы", но почему-то внушается слабо...
Мы еще не знали, что ждет нас впереди, а потому всё еще были настроены вполне оптимистично. Давид рассказывал интересные вещи. Правда, далеко не все его слышали, т.к. в вэне не работал микрофон. Поэтому впереди сидящие пересказывали всё сидящим на задних сидениях, что создавало неповторимую атмосферу массовки...В этом марафоне были и радостные моменты - мы останавливались около туалетов, чтобы размять затекшие ноги и отсиженные зады... Это было прекрасно! Было еще одно захватывающее событие - Давид купил нам на какой-то заправке завтрак на следующий день. По одному крутому яйцу и по огромной булке, запаянной в полиэтилен, политой чем-то белым и, как выяснилось позднее, сладким. Правда, яиц на всех не хватило, потому что в этой забегаловке при заправке последний раз покупали съестное еще до открытия Колумбом Америки. Продавец долго не мог поверить, что мы действительно собираемся купить у него ЭТО...
Наконец мы прибыли в несколько потрепанный мотель, гордо называвший себя отелем. Естественно, что и при нем не было никакого намека на возможность поесть. Мы не унывали, т.к. в комнатах были кофеварки с неким подобием кофе и у нас еще оставались те запасы продуктов, которые мы купили накануне и которые почти не протухли в дороге. А наутро мы съели по "придорожному" яйцу и откусили от булочки, которая в дальнейшем, получила у нас фирменное название "булочка от Давида".

"ТАМ, НА НЕВЕДОМЫХ ДОРОЖКАХ, СЛЕДЫ НЕВИДАННЫХ ЗВЕРЕЙ..."
Наш вэнчик довез нас до парка Денали, где мы пересели на потрепанную пародию школьного автобуса, в котором, правда, работал микрофон, но сиденья были жесткими, как нары в камере смертника. Но для того, чтобы вживую увидеть всё, что мы видели по телевизору о парке Денали, сидя дома на мягком диване, мы готовы были на всё. Наиболее предусмотрительные (четыре человека) вытащили бинокли, остальные, достав кинокамеры и фотоаппараты, приготовились снимать стада оленей, медведей-гризли и прочую живность в ее первозданном виде.
Аляска показывала нам всё ту же картинку - горы во всех ракурсах. Так мы проехали больше часа. Народ начал было роптать, т.к. кроме комаров и мушек, налипших на окна автобуса, ничего из обещанной фауны не наблюдалось... Вдруг кто-то взвизгнул от восторга, и сразу защелкали фотоаппараты: на обочине дороги сидел суслик! Представляете, суслик! Живой!! Сидел, а вернее, стоял на задних лапках, скрестив передние на груди, с абсолютно обалдевшим видом наблюдавший, как 17 пожилых евреев из Бруклина, Бостона и пр. городов США, судорожно сжимая в руках аппаратуру, снимали и фотографировали то, что в любом зоомагазине и зоопарке Нью-Йорка, можно увидеть каждый день с неизмеримо меньшими трудностями. Причем, все при этом зрелище говорили шепотом... Нас еще при въезде в парк предупредили, что шуметь нельзя, т.к. животные нервничают и это может привести к "непредсказуемым экологическим последствиям".
Дорога, по которой шел наш автобус, была не асфальтированной, а грунтовой. Асфальтировать нельзя, чтобы не вносить элементы цивилизации в первозданность парка. Жесткие сиденья и грунтовая дорога - неповторимый и незабываемый коктейль, которым мы все насладились в полной мере.
Еще через полтора часа мы увидели медведя. Он сидел метрах в трехстах от нас, спиной к нам, и отчаянно чесался. Давид утверждал, что это гризли. Не верить ему не было оснований. Мы простояли около 20 минут, фотографируя медвежий зад. Не знаю, чем занимаются служащие этого заповедника и как они следят за здоровьем данного медведя, т.к. у него явно была чесотка, но за эти 20 минут он так и не перестал чесаться и не повернулся к нам хотя бы из сочувствия за потраченные время и деньги.
Следующие полтора часа дороги тоже не оставили нас без захватывающего зрелища: кто-то увидел в бинокль нечто движущееся... Разгорелся жаркий спор, что это? Одни утверждали, что это - олени, так как "видели белый зад", другие - что это волки или койоты, или собаки, потому что "олени так не бегают". Причем, спорили все, хотя этих олене-волко-койотов видели несколько секунд только те четверо, у которых был бинокль. Победили сторонники версии "олени", потому что никто не мог припомнить, когда видел волка с белым задом... Эта захватывающая дискуссия знатоков филейных частей местной фауны скоротала немного времени и внесла некоторое оживление в общественность мерно вибрирующего автобуса.
На исходе четвертого часа этого захватывающего путешествия мы уговорили нашего Давида вернуться назад, хотя проехали по этому буйству животного мира не больше 250 миль. Следующие четыре часа, пока мы возвращались к выезду из парка, прошли менее напряженно, т.к. нам вообще никто не встретился, а онемевшие седалища не располагали к особенной активности.
Наконец, мы вновь у входа в Денали. Долгожданный туалет, и на полусогнутых, затекших ногах мы пересаживаемся в наш такой привычный вэн, уютно болтающий нас в своем нутре. Еще четыре с половиной часа дороги - и мы попадаем в гостиницу, в которой номер, по словам Давида, стоил более 200 баксов за ночь. С таким же успехом этот номер мог стоить пятьдесят, тысячу и две тысячи долларов... Выбора не было, т.к. на расстоянии минимум 500 миль ничего другого здесь не было... Как не было и ничего такого, где можно купить, хотя бы заплесневелый сухарик... Поэтому, благословляя Давида и его "долгоиграющую" булочку, мы отщипнули от нее еще по кусочку и запили весь этот ужин кофе, вкус и качество которого явно подрывали репутацию отеля с номерами по 200 баксов за ночь... Я редко ложусь спать, не раздеваясь... Это был тот самый случай. Я снял только обувь. На всё остальное просто не хватило сил... Ночью меня мучили кошмары и желудок, а также жуткое предчувствие, что "худшее, конечно, впереди!". Кстати, эти слова из песенки стали на всё время тура девизом нашей группы. Понимание того, что по сравнению с тем, что нас может ожидать завтра, сегодняшний день еще не так страшен, помогало нам мужественно переносить тяжкое бремя отдыха.

"КРУГОМ ВОДА, ОДНА ВОДА. И МЫ ПОСЕРЕДИНЕ"
Следующее утро, несмотря на противный дождь, было великолепным - нам разрешили поспать на часик больше обычного, и мы выехали только в 9 часов утра. А, в три часа дня - погрузка на корабль. С девяти до трех, т.е. еще 6 часов - дорога от нашего двухсотдолларового отеля до Анкориджа, который мы проскочили сходу, т.к. уже опаздывали на корабль.
После регистрации и весьма поверхностного шмона (вновь купленные зажигалки уже не отнимали. Наверное, потому что дешевые...) - мы на корабле. На сказочно роскошном
16-палубном лайнере. С неисчислимым количеством ресторанов, зимними и летними бассейнами, кинозалами, казино и пр., и пр., и пр., чего я даже не в состоянии перечислить, т.к. первые два дня отсыпался, отъедался и приходил в себя, а оставшиеся дни... Впрочем, об этом необходимо еще подробнее...
Свое первое утро на корабле я провел великолепно! Проснулся тогда, когда проснулся, а не по звонку будильника. Впервые за все эти дни тщательно побрился а не скоблил на ходу щеки, надел новые плавки, шорты, небрежно набросил на плечи роскошное пляжное полотенце, на носу - темные противосолнечные очки, приобретенные, как и плавки, специально для этого случая, и неторопливо зашагал к лифту.
Бассейн на 14-й палубе. Наша с женой каюта - на 8-й палубе. Уже по дороге к лифту, в самом лифте, по дороге от лифта я почувствовал нечто неладное... Встречные смотрели на меня как-то странно... Я мужик самоуверенный, и отнес эти продолжительные взгляды за счет своей неотразимости... Как я ошибался!.. Вот и палуба, вот и бассейн, в котором одиноко болтался какой-то сумасшедший. Слева по борту в свинцовой воде величественно возвышался грязно-голубой айсберг, справа по борту - горы, покрытые снегом, в воде плавают льдины размером с хорошее футбольное поле... А я-то еще недоумевал, почему все встречающиеся мне по дороге люди были в свитерах, куртках и прочих атрибутах далеко не бассейно-пляжного назначения.
На следующий день, одевшись соответственно ледовой обстановке, вся группа скопилась на палубе. Корабль подошел к леднику и остановился в ожидании, когда "раздастся треск, напоминающий пушечный выстрел, и от ледника отколется огромный кусок и свалится в океан. Незабываемое зрелище" (Из обещанного в буклете...).
Простояли полтора часа. Замерзли, но не расходились. Треск кто-то, говорят, действительно слышал... Видимо, у тех, кто слышал, музыкальный слух. А отколовшийся кусок льда размером со средний телевизор мы видели все. Он неохотно и плавно сполз в воду, оставив на ней мелкую рябь...
В целом, все дни на корабле, кроме погоды, были бы очаровательны. Круиз есть круиз. Если бы не стоянки и не экскурсии...

"Я ПОКАЖУ СЕЙЧАС МУЗЕЙ, - СКАЗАЛ ЭКСКУРСОВОД..."
Первый порт и первая стоянка - Скагвей (Scagway). Постоянное население - 800 человек. Город состоит из одной улицы. На ней - вплотную друг к другу - сувенирные магазины. Всё понятно. Ежедневно здесь швартуются по четыре лайнера, на борту которых - около трех с половиной тысяч озверевших от безделья и жажды впечатлений туристов. На каждом! Итого каждый день в город вваливается не менее 12 тысяч человек. Их сувенирный голод удовлетворяют те 800 жителей, для которых каждый день и каждый час этой навигации - даже не Клондайк в его лучшие времена, а копи царя Соломона.
(Чтобы было понятно, - те "магнитки" на холодильник, которые на Брайтоне можно в любом ассортименте купить в магазинах "99 cents", здесь стоят от пяти до десяти долларов. Если предположить, что хотя бы часть туристов потратит в этот день десятку, то сами поймете, что в этом, да и не только в этом городке, день год кормит...)
Холодно и ветрено... Одной куртки мало, натягиваем свитера...
Опять автобус, по пятьдесят четыре бакса с носа, и нас везут на перевал, через который, когда-то шли золотоискатели. Постояли, посмотрели, поохали... Единогласно пришли к соглашению, что никто из нашей группы сейчас этот перевал штурмовать не будет.
Потом нас отвезли мыть золото. Дали по тазику, в который бросили горсть песка. Мы с женой намыли больше всех. Почти на 18 долларов. Потратив на этот "бизнес" больше сотни. Зато "при деле, и бульон остался..."
Возвращаемся на корабль. Можно поесть и передохнуть на палубе, закутавшись поверх куртки еще и в плед...
На следующее утро прибываем в Жуну (Juneau) - местную столицу и "мегаполис" по масштабам Аляски. Население - аж 30 000 человек и, как вы правильно уже догадались, тоже всего одна улица с магазинами-близнецами и всё теми же сувенирами. Но уже на пару долларов дороже, чем в "аляскинской провинции" (столица штата Аляска все-таки!).
Следующая и, слава Б-гу, последняя стоянка - Кетчикан (Ketchikan). Количество улиц и магазинов не меняется. Из достопримечательностей, ввиду отсутствия таковых вообще, только домик бывшей проститутки - ветерана своей профессии.
В этом, без кавычек, музее местной секс-индустрии можно посмотреть на ее многотрудную кровать и коллекцию, пардон, уток и суден. (Из-за отсутствия туалетов в те далекие времена и невозможности справлять нужду под ближайшим деревом - морозы зимой под минус 60 по Цельсию, - посетителям предлагали это необходимое изделие в широком ассортименте...) За "посмотреть" - по пятерке с души. Заодно Давид показал нам озеро, в которое по порогам приходит салман метать икру. Сейчас салмана нет. Он придет только в августе. Постояли, посмотрели на озеро, в котором никого и ничего нет, но будет, когда здесь не будет нас...
По пути на корабль заезжаем в так называемый "музей тотемов". (Тотем - резная деревянная колонна от 20 см. до пяти метров высотой. Предмет индейского культа...)
Снаружи стоит десяток трех-четырех-метровых резных истуканов - те, которые по размеру не влезли в помещение "музея". Государство чрезвычайно щедро субсидирует (т.е., просто оплачивает...) изготовление и установку этих тотемов, как акцию "по сохранению и развитию индейской культуры". Но сами аляскинские индейцы эти тотемы не изготавливают. Да и зачем им? Денег у них и так хватает... (На каждого канадского индейца государство, в виде помощи, выделяет по тысяче долларов ежемесячно. Думаю, что в США та же ситуация... Детей у индейцев много... Вот и считайте, - в семье приз двух родителей и четырех детях - доход только в виде государственной помощи - шесть (!) тысяч долларов в месяц... Для чего им еще и тотемы вырезать?..)
Догадались, кто режет и устанавливает по всей Аляске эти "памятники древней самобытной культуры"? Правильно! Два еврея из Израиля... Да здравствует родство иудейско-индейской культуры!
По возвращению на корабль Давид собирает всю группу, чтобы "сообщить нам пренеприятнейшее известие" - нет, не "к нам едет", а нас покидает (в середине тура!!!) наш гид. Наш Давид, эрудиция и знания которого для многих послужили дополнительным доводом не только приобрести этот сомнительный по увлекательности тур, но и обратиться именно в Нью-Турс, в котором он работает...
Что-то произошло в этом турагенстве - кто-то заболел и не может встретить и сопровождать новую группу в Канаде. А потому Давида срочно направляют туда... Мы-то все равно уже никуда не денемся, а те, в Канаде, могут устроить скандал...
Вместо себя "старшим команды" он решает оставить меня, а моя симпатия к нему не позволяет мне отказаться. Мне оставляются все полномочия, все номера контактных телефонов контр-агентов нашей турфирмы в Ванкувере и заверения в том, что "всё схвачено, за всё уплачено". Нас встретят, накормят-напоят-наэкскурсят-привезут-отвезут и, в итоге, посадят на самолет в Сиэтле, который доставит нас в аэропорт ЛаГвардиа в Нью-Йорке.
Сообщение Давида повергло нас в отчаяние, переходящее в ступор. Я, как новоиспеченный руководитель, призвал всех не отчаиваться, а радоваться сегодняшнему дню, т.к. завтрашний, возможно, будет еще хуже...( Типун мне на язык! Как показало дальнейшее, я таки был прав...)
...Весь следующий день, последний день на корабле, был сказочно прекрасен! Мне удалось обновить плавки, а жене - купальник. Нам даже посчастливилось позагорать почти два часа и совсем не замерзнуть при этом. Видимо, судьба решила подарить нам этот день, чтобы дать набраться сил для дальнейших испытаний...

"ЭХ, ДОРОГИ, ПАРКИНГА НЕТ...
ГДЕ ПРИПАРКОВАТЬСЯ, - НЕ НАЙДЕМ ОТВЕТ..."
В Ванкувере нас встречает хозяйка турфирмы, которой нас передала та бруклинская контора, где мы покупали путевки. Сразу предупреждает, что кормить не будет даже оплаченными и входящими в наш тур-пакет завтраками. Все остальные экскурсии (в Ванкувере и в Сиэтле) - тоже за наш многострадальный счет. Утверждает, что именно такие указания на наш счет она получила из Нью-Йорка от хозяйки Нью-Турса. Грозим бунтом и требуем связаться с Нью-Йорком. Угроза помогает. Нас соглашаются кормить (за наши же деньги...) Бунт отложен до возвращения в Нью-Йорк. Часовая пробежка-проезд по городу, и нас везут на паром, который должен доставить нашу группу в Викторию - столицу штата. В Виктории мы должны побывать в садах Бучерта. Эти сады - уникальное и удивительное по красоте творение рук человеческих. Для того, чтобы почувствовать их красоту в полной мере, полюбоваться ими, отдохнуть, люди приезжают в Викторию на два-три дня. Нам выделили на весь осмотр и наслаждение, около часа... Галопом несемся по садам: слева -японский садик, справа - итальянский садик, прямо по курсу - бассейн "Три осетра", а то, что позади, - уже не помним... Мчимся, стараясь не замечать уютных беседок-павильонов для отдыха, дабы не завидовать тем счастливцам, которые наслаждаются в них тенью и ароматами, и не расстраиваться. Заканчиваем этот марафон у автобуса, грузимся и опять на паром, в Ванкувер. Прибываем уже к ночи и без сил вваливаемся в гостиницу...
На следующее утро наскоро завтракаем (шесть с половиной баксов на человека), еще полтора часа кружим на автобусе по городу... Говорят, что Ванкувер по красоте, чистоте и условиям жизни для населения, занимает первое место в мире. Наверное, это действительно так, но убедиться в этом за полтора часа довольно проблематично... Нас оставляют около гостиницы и дают пару часов личного времени на поиск столовой, обед, покупку продуктов на дорогу и на ужин.
Затарились, перетащили вещи в вестибюль и ждем нового гида и транспорта для перевозки нашей группы в Сиэтл.
Еще через час ожидания прибывают вэн и новый экскурсовод. На этот раз - женщина. Грузимся, едем...
Наша новая "гидесса" - очаровательная тетя! Веселая и жизнерадостная. Правда, экскурсии по Сиэтлу никогда не водила, но сама бывала в нем пару раз...
Пикантная подробность - на улице температура около плюс 31 по Цельсию. В вэне не работают ни кондиционер, ни микрофон. Один из нашей группы - пенсионер-умелец, используя маникюрный набор моей жены, пытается привести микрофон в порядок. Микрофон заработал, но стал жутко "фонить". Решили выключить его к той самой матери...
Через полчаса пути подъезжаем к какой-то конторе и меняем водителя нашего автобуса, т.к. он не знает ни только самого Сиэтла, но и как туда ехать... Новый водитель - "лицо китайской национальности" - тоже не знает Сиэтла, тоже не знает, как до него добраться, не читает карты и практически не говорит на английском, но решается на эту поездку. Как с ним общалась наша "гидесса", остается для меня загадкой...
(На наше счастье, в составе нашей группы есть удивительное "трио" - бабушка, дедушка и 15-летний внук Яша. Этот очаровательный, идеально воспитанный мальчик, наверное, был послан нам Б-гом. Без него мы по сегодняшний день мотались бы по Сиэтлу в поисках дороги и ночлега... Господи, благослови этого ребенка!!!)
Яша перебирается на переднее сидение, берет в руки карту и руководит движением... У водителя замедленная реакция на английские слова. Пока он соображает и мысленно переводит "райт, лефт, стрэйт", мы проскакиваем необходимые повороты. Это вносит некоторое разнообразие в наше путешествие... Наконец, выбираемся на хайвэй и направляемся в Сиэтл...


"ВЫНЕСЕМ ВСЕ! И ШИРОКУЮ, ЯСНУЮ
ГРУДЬЮ ДОРОГУ ПРОЛОЖИМ ДОМОЙ!"
В Сиэтл приезжаем уже поздно вечером. Через час блужданий по городу находим свою гостиницу, но... не можем к ней подъехать. Все подъезды к ней - либо против движения, либо требуют объезда. Полный маразм - мы ее видим, но как к ней подъехать - не знаем. Так крутимся еще минут сорок. У всех у нас что-то вроде массовой истерики - хохочем, не переставая... Наконец, подъехали... Разгружаемся, волочемся (по-другому не скажешь...) в свои номера. В них нет даже кипятильника для воды. Не говоря уже о стандартной для всех американских гостиниц кофеварки...
Спускаемся вниз и просим кипятка, чтобы запить свои, купленные еще в Ванкувере бутерброды. Кипятка нет. Предлагают сбегать в близлежащий ресторанчик (за пару блоков...) и взять (оставив залог за кувшинчик и по два бакса за чашу кипятка...) кувшинчик кипяченной воды. Устраиваем скандал. Действует... На всю группу выдали два микрокувшинчика... По-братски делим... Получается по четверти чашечки на брата. Вернее, на сестру, т.к. мужчины уступают "вечерний кипяток" женщинам. Нью-Турс, проявив чудеса экономии, умудрился забронировать эту "гостиницу" под занавес нашего тура... Не знаю, сколько в ней "звезд". На наш общий взгляд, нет и половинки одной звезды. (Согласитесь, что было бы еще дешевле оставить нас ночевать в автобусе... А, куда бы мы делись?! Так что эта ночлежка была еще подарком...)
Проваливаемся в сон... Вдохновляет одна мысль - завтра конец! Завтра в аэропорт - и домой! Дома отдохнем...
Утром, как всегда, активная разминка в виде погрузки чемоданов в автобус. Влезать в него не торопимся, т.к. на улице уже 31 градус по Цельсию, а в автобусе, напоминаю, не работает кондиционер и не открываются окна.
Нас везут на рыбный рынок, где мы не только сможем поесть, но и осмотреть эту "экзотику" - продажу рыбы, овощей и фруктов прямо с прилавков.
Наш завтрак в этот последний день - отдельная песня, для которой у меня просто нет слов... У нашего гида твердая установка - наши завтраки не должны превышать 6,5 баксов на человека. Исходя из цен в этой забегаловке, у ее хозяина несколько иные взгляды на экономику. При цене в 2 доллара за один (!!!) персик на местном рынке уложиться в запланированную для нас стоимость завтрака достаточно проблематично... Хорошее еврейское воспитание не позволяет мне повторить все эпитеты, которыми мы награждали
Нью-Турс и его хозяев...
Что касается рынка, то единственное, чем он отличается от любой нью-йоркской овощной лавки, - так это ценами, которые здесь в 2-2,5 раза выше. Да еще дикими воплями, призванными олицетворять радость от работы. Эти вопли издают продавцы рыбы, швыряя ее над головами восторженных зрителей...
Еще около полутора часов неприкаянно слоняемся по рынку, глядя на то, что в избытке и в большем ассортименте имеется в любой овощной лавке на Брайтоне.
Втискиваем себя в раскаленный на солнце автобус и едем "осматривать" Сиэтл. Осматриваем из окна, т.к. остановиться негде. Бесплатных паркингов здесь не было никогда, а платный водителю фирма не оплачивает. Впрочем, платных тоже нет. Делаем не менее 20 кругов вокруг музея стекла, но так и не можем остановиться. Негде... Наконец, подъезжаем к какому-то парку-скверу и сваливаемся на траву.
Почему-то в голове назойливо звучит строчка из популярной песенки: "... И никто не узнает, где могилка моя...". Попытка напеть ее вслух нашла широкую поддержку и понимание всей группы...
Тем не менее, опять в автобус и к... памятнику Ленина, фотографироваться. (Оказывается, в Сиэтле имеется такой памятник. Честное слово! Могу предъявить фото...) Правда, фотография только одна. Больше мы не успели сделать, т.к. у этого исторического места стоянки тоже не было, и наш автобус притулился около какой-то стройки. Естественно, его выгоняют, а мы с воплями несемся по улице за ним. Потому что понимаем: если он завернет за угол, то водитель уже никогда не найдет ни нас, ни памятника, а мы останемся в Сиэтле на всю жизнь...
...Двоим из нашей группы необходимо отправиться в аэропорт раньше. Они летят не в Нью-Йорк, и их вылет на 6 часов раньше нашего.
Останавливаемся в надежде поймать такси... Все нервничают - люди могут опоздать на самолет...Через 20 минут замечаем в начале блока желтое такси. Все начинают отчаянно махать руками и кричать. Таксист, явно не ожидавший встретить бросающихся на него орущих евреев, принимает нас за захватчиков и дает по газам! На наше счастье, на перекрестке красный свет, и наш Яша (дай Б-г ему счастья и хорошей жены в будущем!) бросается наперерез и буквально грудью, как Александр Матросов на амбразуру, бросается на такси. Объяснив водителю, что, несмотря на наш вид, мы не террористы и не собираемся брать его в заложники, Яша помогает тем двоим перетащить их чемоданы из автобуса в такси, и они, наконец, отбывают в аэропорт. Боже, как мы им завидуем!!!
И мы взмолились: "Едем в аэропорт! Больше нет сил... В аэропорту прохладно, мягкие кресла, туалет, можно спокойно, не на коленках, выпить чаю, кофе... Чем не рай?"
Яша, мы вспоминаем тебя самыми добрыми и нежными словами! Если бы не ты, мы бы НИКОГДА до аэропорта не доехали!
Мы прибыли в аэропорт Сиэтла чуть позже 5 часов дня. Самолет в 10 вечера. Эти пять часов в аэропорту были пятью часами полной нирваны. Нас не трясло и не жарило... Мы мирно дремали в креслах, изредка вздрагивая во сне, когда нам снился обалдевший суслик, или чешущийся медведь...
Посадка, взлет, колени к ушам (все та же авиа-компания...), посадка посреди ночи в Детройте, вновь посадка, взлет, колени к ушам, посадка в ЛаГвардиа.

МЫСЛИ ПОСТФАКТУМ...
У читателя этого "вселенского плача по потерянным деньгам и отпуску" может сложиться впечатление, что мы с женой "сели не в тот поезд" и съездили совсем не туда, куда хотелось бы... Ничего подобного! Мы были наслышаны о красотах Аляски (которых мы не увидели...), о великолепном насыщенном отдыхе (ни великолепия, ни насыщения, ни отдыха...), о комфорте и блестящей организации тура. Комфорт был... Но только на корабле... По независящим от Нью-Турс причинам...
О чем же думалось мне бессонной ночью, скрюченному в самолетном кресле и мечтающему о возвращении в свою квартиру, к своему компьютеру, к своему шумному, но работающему кондиционеру? Я вспоминал туристскую молодость, костер, палатки, мотоцикл, комаров в лесу и заваренный в котелке чай... Может, я просто постарел и всё это теперь не для меня? Нет! Я и сейчас с удовольствием выбираюсь out side с палатками, спальными мешками и прочими причиндалами романтичного отдыха. Но при этом я настраиваюсь именно на такой вид отдыха. Приобретая недешевую путевку, включающую круиз на океанском лайнере, я вправе рассчитывать на аналогичный комфорт в автобусе, гостинице, кафе... Увы, как я ошибался и как наказан!.. Интересы туриста столкнулись с финансовыми интересами Нью-Турса, и... турист проиграл. Всё закономерно. Правда, ни я сам, ни мои знакомые никогда впредь не обратятся снова в эту контору... Но разве мало других лохов, которые купятся на заманчивые обещания? На ближайшие пару десятков лет хватит...

Нет, еще не конец...
8 часов утра. Всё, конец, дома!
Нет, еще не конец...
Перед своим безвременным уходом от нас Давид оставил мне телефон водителя, который "будет ждать нас в аэропорту и, которому я должен позвонить и сказать, к какому гейту он должен подать автобус, чтобы забрать нас и отвести, наконец, домой".
Звоню... Сообщаю, что мы уже прилетели, что ждем его у секции "D". Водитель, отвечает, что добраться до нас в ближайшее время ему будет несколько проблематично, так как он ... в Бостоне...
Звоню в фирму, слышу неподдельное удивление нашему возвращению и согласие, "что-нибудь прислать за нами..."
Ждем полтора часа. Некоторые, не выдержав, берут такси (50 баксов до Брайтона...) и уезжают. Нас остается восемь, не спавших всю ночь, и с нами - восемь неподъемных чемоданов.
Приезжает вэн - естественно, без багажного отделения... Грузимся... Чемоданы даже не на коленях, чемоданы - на головах... Прошу водителя сделать по дороге остановку в Старрет-Сити и выгрузить женщину, которая там живет. И ей удобнее, да и в автобусе будет посвободнее. Оказывается, каждая остановка - 10 баксов. Готов платить, прошу дать мне счет, чтобы потом предъявить его Нью-Турс. Естественно. получаю отказ... Опять звоню в "нашу" тур-контору и объясняю ситуацию... В ответ: "Это ваши проблемы...".
Наши?
Под этим материалом могут поставить свои подписи практически все 17 человек нашей группы, чьи имена и контактные телефоны находятся у автора этого материала.
Любители экстремального туризма и легкомысленные обладатели лишних денег могут обращаться к автору за получением пикантных подробностей и личных рекомендаций при общении с Нью-Турсом. Если у кого-то еще не пропала охота иметь дело с этой компанией...

Вернуться на главную страницу


12 августа:
о недавней истории и дне сегодняшнем

Когда-то, в той жизни, эта дата мало что говорила согражданам. А если и говорила, то разве что тем, кто слушал передачи западных радиостанций. Прежде всего, “Голоса Америки”. C приближением дня 12 августа и какое-то время после него в эфире звучали имена Ицика Фефера, Переца Маркиша, Давида Бергельсона, Льва Квитко, Давида Гофштейна. Читались их произведения, исполнялись песни на стихи Фефера, Маркиша, Квитко. И, конечно, сквозь советские глушилки прорывались слова правды об их мученической смерти, о годах невероятных пыток в советских застенках, о замалчивании в “стране Октября” правды о страшном преступлении против целого народа, его языка, литературного слова, сцены, песни.
Конечно, были семьи, в которых бережно хранилась память о гениях нашей национальной культуры, расстрелянных в 1952-м году. Но, не в обиду будь сказано читателю, редко кто реагировал на эти имена, за исключением, быть может, имени Льва Квитко, стихи которого в переводах на русский язык издавались огромными тиражами “для нашей читающей детворы”.
В целом режим добился поставленных в 1948-м году целей, “упразднив” для советских евреев их культуру и язык, попутно истребив физически крупнейших её созидателей. А что до имён, то автору этих строк когда-то пришлось участвовать примерно в таком диалоге:
– Как Вы сказали? Михоэлс? Может, всё-таки Мехлис?
– Да нет же, Михоэлс.
– Ну, да, Мехлис…
И уже в Израиле пару лет назад в ответ на упоминание о 12-м августа имел место такой разговор (цитирую дословно!):
– А что, собственно, произошло 12-го августа?
– В этот день в 1952-м году в Москве были казнены выдающиеся деятели еврейской культуры.
– А что, и такое бывало?..
После драматических событий последних двух десятилетий многое изменилось в мире, да и мы сами тоже сильно изменились. Теперь статьи и передачи в эфире о Михоэлсе и его выдающихся соратниках - совсем не редкость. И всё же 12-е августа, веховая дата в нашей истории, оказалась как бы невидимой линией, разделившей еврейское общество на две части. Одна их них – те, кто прочувствованно реагируют на всё связанное с ликвидацией еврейской культуры в СССР, другая – те, у кого указанные события не вызывают ни малейших эмоций, часто и по причине незнания того, что произошло тогда и полного равнодушия к тому, что представлено сейчас уже только культурным наследием.
Будем откровенны, вопрос, недавно процитированный в “Еврейском камертоне” руководителем театральной студии “Мамэ-лошн” Эфраимом Литвиным: “А кому он нужен, этот идиш?” – вполне отражает национально-культурную атмосферу в среде выходцев из СССР. И видится мне она трагедией, состоящей ещё и в том, что для большинства евреев таковой не является. 

Еврейский поэт Иосиф Керлер с женой Аней перед отъездом в Израиль
пришли попрощаться с Михоэлсом, Москва, февраль 1971

Ни один народ, наверное, никогда не оказывался в состоянии, когда его собственная интеллигенция (составляющая огромный по численности процент в общем населении) была бы столь абстрагирована от национальной культуры. Это проявляется абсолютно во всём: начиная от только что процитированного вопроса и кончая полным безразличием к несметным национальным духовным богатствам.
Процессы, характерные для нашей культуры, отчётливо просматриваются на примере еврейской песни, жанра более всего сохранившегося – по причине относительной выживаемости в условиях языковой ассимиляции. И здесь можно говорить о пропасти, разделяющей мастеров сцены и тех, кто способен адекватно воспринимать еврейскую вокальную культуру – также и на языковом уровне. Мы оказались в ситуации, когда, с одной стороны, многие наши великолепные исполнители пренебрежительно, я бы сказал, с презрением, относятся к еврейской (так сказать, “идишской”) песне. Высокомерие многих мастеров сцены и их претензии к целой национальной культуре выставляют её как бы неприспособленной для демонстрации вокальной эстетики. В частности, речь часто идёт о непригодности языка идиш в стиле бельканто и невозможности пропевать еврейские носовые звуки. С другой стороны, заполонившие еврейскую сцену и эфир певцы, не владеющие элементарными познаниями в области еврейской музыки, в большинстве своём не имеющие и вокальной подготовки, навязали народным массам представление, в соответствии с которым “идишские” песни надо петь “как-то особо”, с “душой”, но, по существу, безголосо и непрофессионально.
Сермяжная же правда кроется в том, что у евреев проблема бельканто, носовых звуков и в целом профессионального пения давно решена. Как и сходные проблемы в других национальных культурах: азербайджанской, армянской, украинской, польской… У евреев бельканто было адаптировано и в синагогальном пении, культивировавшемся в канторских школах, где требования, как чисто вокальные, так и общемузыкальные и общекультурные, были не ниже, чем в европейских консерваториях. И, в частности, бельканто настолько прижилось в еврейском вокале, что на европейской оперной в сцене, в озвучивании кинофильмов и т. д. нашим певцам нередко отдавалось предпочтение перед певцами народов, среди которых мы жили. А что касается носовых звуков, то евреи, что называется, рождались с ними и распевали их так же, как и любые другие звуки.
Признаться, о существовании всех указанных проблем я узнал с начала 80-х годов, когда на еврейской сцене появились исполнители, не владевшие языком. Именно тогда с этими трудностями я столкнулся в Московском Еврейском драматическом театре-студии и в еврейском культурном андеграунде. В последнем участвовала сплошь ассимилированная еврейская молодёжь, захваченная новизной распространявшихся тогда сионистских ценностей и жадно утолявшая жажду из любого национального источника, каковым для советских евреев оставался полузабытый, порой презираемый, но всё-таки завлекавший в свои глубины идиш. Работая с этой молодёжью, я понял, что, в отличие от поколения сошедших со сцены исполнителей, от неё потребуются определённые усилия в овладении фонетикой неродного  языка. Ну, а обвинять в несовместимости с эстетикой сам язык и, тем самым, целую культуру, наверное, нелепо. Мой личный опыт говорит о том, что абсолютное большинство образованных вокалистов, актёров и просто любителей после одного-двух занятий успешно овладевают фонетикой еврейского вокала.
Элементарное знакомство с историей вопроса могло бы проложить мост, который соединил бы мастеров сцены и слушателей. Но беда в том, что знание о предмете оказалось под спудом языковой проблемы. А отношение в Израиле к постижению нашего наследия отнюдь не способствует улучшению ситуации.
Автор этих строк был поражён, когда столкнулся с потрясающим фактом: выпускникам и студентам музыкальных академий Израиля неизвестны имена Гольдфадена, Варшавского, Гебиртига, Киссельгофа, Энгеля, Саминского, Ахрона, деятелей, казнённых в 1952-м году. Для сравнения попробуем себе представить, что в России выпускникам консерваторий незнакомы имена Глинки, Чайковского, Римского-Корсакова, Станиславского, Немировича-Данченко, Мандельштама, Заболоцкого, Зощенко.
В преодолении сложившейся в репатриантской среде ситуации существенным было бы влияние русско-израильских каналов радио и телевидения. Но порой кажется, что они настроили свои передатчики на частоты какой-либо области в России. Ведь бесконечно идут в эфир “песни, которые мы привезли с собой”, поговорки и выражения типа “Иван кивает на Петра, а Пётр - на Ивана”, “пока гром не грянет, мужик не перекрестится”, прочая фразеология с крестами, боевыми крещениями, крёстными отцами и матерями, клятвами на кресте. При этом никакие замечания не принимаются в расчёт: а как выразиться иначе? – “ведь по-русски только так и говорят”. Вроде и невдомёк, что в прежние десятилетия подобная образность лежала в основе многочисленных анекдотов на еврейскую тему.
Как цивилизованный народ мы уже давно стоим на позициях конфессиональной терпимости и уважения ко всем религиям, в том числе и к христианству. Кстати, на языке идиш слова “крист” (христианин), “кристлэхэ” (христианка) выражают наивысшую форму уважения к человеку. На обыденном уровне эти очень уважительные слова обозначали скорее принадлежность к славянским национальностям, нежели принадлежность конфессиональную. Вот бы и для нас, евреев, придумали в русском языке нечто такое же уважительное!
Обильная же христианская терминология применительно к израильским или вообще еврейским реалиям и персоналиям – это просто национальная профанация! Как будто не существует переводов на русский язык Шолом-Алейхема или великих литераторов, казнённых 12-го августа 1952-го года. Ведь в этих переводах еврейские категории выражаются адекватно! Всё дело в том, что переводами еврейских классиков занимались люди, для которых еврейская культура была родной, а не “идишистской” (“идишной”, “идишской”, “идЫшеской”, “идишеязычной”). Не с ограниченным и надуманным набором понятий. И к тому же – в органичной целостности с мировой и, естественно,  русской, украинской и другими культурами, оказавшими на нас мощное влияние. А вот поставляемая нам эфирная продукция часто изготавливается по рецептам последних лет развитого социализма. Вплоть до освещения событий 2-й мировой войны, в которой просматривается лишь тот этап, который начался 22-го июня 1941-го года. Зачастую, с советским набором оценок действий западных стран, с одной стороны, и сталинского руководства, с другой. Страшно подумать: треть той страшной войны, вспыхнувшей 1-го сентября 1939-го года, по времени представляющая и треть страданий еврейского народа, почти отсутствует в освещении русско-израильских СМИ! А ведь начиная с той страшной даты и до 22-го июня 1941-го года уже погибли сотни тысяч наших соплеменников, как и представителей других народов. Не только было залито кровью Варшавское гетто – при молчаливом согласии сталинского режима, – а ещё задолго до Катыни расстреливали евреев – пленных солдат польской армии – по обе стороны демаркационной линии.
Надо сказать, что советская пропаганда продолжает оказывать сильное влияние на многие стороны нашей жизни в Израиле. И даже некоторые аспекты трагедии Еврейского антифашистского комитета, руководители которого были казнены 12-го августа 1952-го года, преподносятся в контексте этой пропаганды времён Хрущёва и Брежнева.
Несмотря на то, что раскрыты далеко не все советские архивы, имена инициаторов послевоенной антисемитской вакханалии уже хорошо известны: Сталин, Маленков, Михайлов, Александров, Суслов, Шепилов, Чесноков. Нелишне добавить: к уничтожению еврейской культуры на Украине приложил руку Хрущёв, не допускавший восстановления довоенных еврейских культурных институтов и чинивший препятствия возвращению из эвакуации в Киев наших литераторов и артистов. В Белоруссии сталинский наместник Пономаренко сразу после войны предупредил еврейских литераторов о том, что не будет больше довоенной “вольницы”. Со стороны карательного аппарата, давайте всё-таки называть его так, как он назывался тогда: МГБ (КГБ был образован лишь в 1954-м году) – это были его руководители: Абакумов и Игнатьев (министры), замминистра Огольцов, Гоглидзе, Рюмин. В убийстве С. М. Михоэлса участвовал министр госбезопасности Белоруссии Цанава. Ну, и банда следователей, не уступавших по своей жестокости, цинизму и юдофобии нацистским палачам.
У читателя может возникнуть законный вопрос: а не пропущен ли в этом зловещем списке Берия? Ведь в течение более полувека все кровавые преступления сталинского режима списывались на это имя.
Думается, врагов у нас всегда хватало, но лишних нам придумывать не надо. И потому следует внимательно отнестись с личности этого руководителя той эпохи. Наша задача - не обелить одного из сталинских сатрапов, а всего лишь объективно отнестись к его роли в тех страшных событиях, назвав истинных виновников, к которым он, увы, никоим образом не принадлежал.
Принимая во внимание, что Берия руководил НКВД-МВД с ноября 1938-го по декабрь 1945-го года и затем лишь в течение трёх месяцев после смерти Сталина в 1953-м году, а также то, что ни в одном из архивных документов, относящихся к убийству Михоэлса, делам ЕАК и врачей (за исключением протокола заседания Бюро Президиума ЦК КПСС от 9-го января 1953-го года, на котором присутствовало всё советское руководство), его имя не фигурирует, следует внимательно отнестись к информации об июльском пленуме ЦК 1953-го года. Он проходил уже после ареста министра, первыми актами которого после смерти Сталина и обретения высшего поста в МВД стали освобождение Полины Жемчужиной и прекращение допросов арестованных “убийц в белых халатах”. Забытый уже партийный инквизитор тех лет Шаталин обвинил Берия в том, что, реабилитировав врачей, последний произвёл “тягостное впечатление” на общественность. А ещё через несколько дней в ходе допроса ему поставили в вину и то, что он предлагал воссоздать еврейский театр и еврейскую всесоюзную газету!
Думается, пора отбросить обывательские объяснения: “он”, мол, приказал их арестовать и потому (???) сам же их и освободил – чтобы укрепить свой авторитет в руководстве. Ведь, как мы только что видели, его действия в защиту евреев никак не добавляли ему политического веса в среде этого самого руководства, поражённого юдофобией. И сегодня мы можем отряхнуть тлен хрущёвско-брежневской пропаганды и посмотреть трезвым взглядом на события, столь трагичные и судьбоносные для нашей культуры. Впрочем, обличающая Берия публицистика никогда “не опускалась” до анализа страшных расистских преступлений против евреев. Никто так и не принёс публичных извинений за погромную кампанию 1948 – 1953 годов. И вряд ли стоит плестись в хвосте той самой пропаганды, преследовавшей цели, никак не совпадающие с нашими национальными. А очищая свою историю от лжи и нагромождений советского периода, мы откроем новые возможности в постижении своего наследия.
В последние годы в печати и в художественной литературе появилось много публикаций, а на сцене и экране – спектаклей и фильмов, посвящённых трагедии Михоэлса и жертв 12-го августа. Авторы не только хотят отразить эти эпохальные события, но и высказать собственную точку зрения. Однако зачастую они не в достаточной мере владеют материалом, недоступным из-за незнания языка. Конечно, тематика настолько благодарна и увлекательна, что уже сама по себе вызывает живейший интерес у читателя и зрителя. Тем более следовало бы ожидать максимальной ответственности авторов перед теми, кому адресованы их произведения. Но порой мы сталкиваемся и с искажением исторических фактов, и с надуманной трактовкой образов, домысливанием событий и обстоятельств, и с деформацией многих основополагающих национально-культурологических понятий. А чего стоят хлёсткие обвинения по адресу членов ЕАК, упрекаемых чуть ли не в коллаборационизме с советским режимом! Авторы подобных обвинений, кажется, забывают, в какой стране мы жили.
В той жесточайшей войне ЕАК, созданный по инициативе советского руководства и его спецслужб, оказался боевым органом, функции которого вышли далеко за пределы круга обязанностей, определённого Сталиным, Берия, Щербаковым. Весь еврейский мир воспринимал ЕАК в качестве национального представительства своих советских братьев. И я попробую высказать смелое предположение: с тех пор – вплоть до Шестидневной войны – не существовало другого фактора, внесшего столь значительный  вклад в рост национального самосознания “евреев молчания”. 
Фактически вся национальная культурная элита оказалась вовлечённой в деятельность ЕАК. И, естественно, эта деятельность стала важнейшим импульсом огромных достижений советской еврейской культуры в тяжелейших условиях эвакуации и реэвакуации. Несмотря на саботаж властей, на рост послевоенного антисемитизма, вплоть до печального решения Бюро Совета Министров СССР от 20 ноября 1948-го года о роспуске ЕАК и закрытии “органов печати этого комитета”.
С начавшимися после этого арестами (Давид Гофштейн был арестован в Киеве несколько ранее, в сентябре того же года, следует полагать, пока вне рамок тотальной ликвидации ЕАК) очень скоро были уничтожены остатки тех институтов, которые бережно хранили и развивали народную и академическую традиции. Никакие подачки режима, начиная с 1961-го года, когда возникли журнал “Совэтиш hэймланд”, а затем и ряд сценических коллективов, уже не могли изменить ситуацию. И всё же великие традиции существуют. И если в нашей трагедии есть хоть какая-то надежда на возрождение культуры на языке идиш, она может быть связана только с этими традициями.

Дмитрий ЯКИРЕВИЧ,
еврейский композитор и поэт,
Иерусалим

От редакции. Предлагаем читателям прослушать две песни автора - «Их бин а йид!» и «12тэр август 1952», а также познакомиться с транслитерацией (в кириллице) и переводами текстов этих песен на русский язык. Слушайте, читайте, вспоминайте... 

Их бин а йид!

1. Дэр вайн фун дойрэсдикн доер 
От мих гэштаркт ин вандэр-вэг.
Ди бэйзэ швэрд фун пайн ун троер
hoт нит фарнихтэт майн фармэг,
Майн фолк, майн глойбн ун майн блиен,
Зи hот майн фрайhайт нит гэшмидт,
Фун унтэр швэрд hоб их гэшриен:
Их бин а йид! Их бин а йид!

2. Нит парэс шлэк, нит Титус, hомэн
hобн цэбрэхн им гэкэнт –
Майн штолц гэмит, - эс трогт майн номэн
Ди эйбикайт аф ирэ hэнт.
Мвйн швунг из клэнэр нит гэворн
Аф шварцэ шайтэрс фун Мадрид,
Эс шалт майн рум дурх цайт ун йорн,
Их бин а йид! Их бин а йид!

3. Дэр клугэр кнэйч фун рэб Акивэ,
Ди хохмэ фун Ешаес Ворт
hобн гэнэрт майн доршт, майн либэ
Ун зи мит hас цунойфгэпорт.
Дэр швунг фун Макабэер hэлдн
Ин мойрдим блут им майнэм зидт
Фун алэ шайтэрс флэг их мэлдн:
Их бин а йид! Их бин а йид!

4. Дос видэркол фун Хайфэр hафн
hилхт оп, вэн с’тут а клунг майн кол,
Ди умбамэрктэ тэлэграфн
Дэртрогн мир дурх ям ун тол
Дэм шлог фун hарц ин Буэнос-Айрэс
Ун фун Нью-Йорк а Йидиш лид,
Дэм шойдэр фун бэрлинэр гзэйрэс,
Их бин а йид! Их бин а йид!

5. Дэр вайн фун дойрэсдикн доер 
От мих гэштаркт ин вандэр-вэг.
Ди бэйзэ швэрд фун пайн ун троер
hoт нит фарнихтэт майн фармэг.
Майн югнт трогт зих ибэр шнэен,
Майн hарц из фул мит динамит,
Майн мазл флатэрт ин траншэен,
Их бин а йид! Их бин а йид!
Их бин а йид! 

 Примечания.  Все согласные звуки, стоящие рядом (если их даже 4 или 5!), произносятся, как один: гэшмиДТ, йоРН, hэЛДН.
б, в, г, д, ж, з произносятся не приглушённо (не как п, ф, к, т, ш, с), а звонко; шипящие: ж, ч, ш, щ - без смягчения, т. е. твёрдо. жь, чь, шь, щь недопустимо! ХочЪ, а не хочь!!! Недопустимо: гэшмиДэТ или гэшмиДыТ, йоРЭН, йоРЫН, hэЛДЭН, hэЛДЫН. Т. е. даже едва уловимый звук Э или Ы “убивает” речь.

1-й купл, 1-я строка: дойрэсдикн кн как один носовой звук.
5-я глойбн бн как один звук, но не бн, а БМ!
2 2 hобн ------------------“------------“----------------
5 швунг нг как один носовой звук.
3 1 кнэйч ч твёрдо, как с твёрдым знаком.
3 hобн бн как один звук, но не бн, а БМ!
5 швунг нг как один носовой звук.
7 мэлдн дн как один звук.
4 1 hафн фн как один звук, но не фн, а ФМ!
2 клунг нг как один носовой звук.
3 тэлэграфн фн как один звук, но не фн, а ФМ!
5 1-я строка: дойрэсдикн кн как один носовой звук.
5 югнт гн как один носовой звук
гнт как один звук (без гласных э или ы)!

 

12 август 1952
(Цвэлфтэр август тойзнт найн hундэрт цвэй ун фуфцик)

1. Ин дэм дозикн тог, ин дэм дозикн тог
Фаршпарн мир штаркэр ди пайн ун ди клог,
Ди пайн – инэм hарцн, ди клог – цвишн цэйн:
Бэргельсон, Маркиш, Квитко, hофштэйн.
Ди пайн – инэм арцн, ди клог – цвишн цэйн:
Бэргельсон, Маркиш, Квитко, hофштэйн.

 

2. Зэй зайнэн гэфалн ин митн дэр нахт
Ун с’hот кэйнэр кэйн трэйст фарн тойт зэй гэбрахт...
Ун ди эйнцикэ шайн, вэлхэ hот зэй гэзалбт,
Из гэвэн дан дэр блиц фун дэм роцхишн залп...
Ун ди эйнцикэ шайн, вэлхэ hот зэй гэзалбт,
Из гэвэн дан дэр блиц фун дэм роцхишн залп... 

3. Ин дэм дозикн тог, ин дэм дозикн тог
Майн цэблутикт гэзанг hэйб их уф ун их трог –
Майн лид а мацэйвэ, майн арц – ви а лихт,
Нор их вэл шойн, вайзт ойс нит дэрфилн майн флихт –
С’из нито ву цу штэлн кэйн лихт ун кэйн штэйн –
Бэргельсон, Маркиш, Квитко, hофштэйн.

 Примечания.  Все согласные звуки, стоящие рядом (если их даже 4 или 5!), произносятся, как один: гэшмиДТ, йоРН, hэЛДН.
б, в, г, д, ж, з произносятся не приглушённо (не как п, ф, к, т, ш, с), а звонко; шипящие: ж, ч, ш, щ - без смягчения, т. е. твёрдо. жь, чь, шь, щь недопустимо! ХочЪ, а не хочь!!! Недопустимо: фаршпаРэН или фаршпаРыН или hарЦэН, hарЦыН, роцхиШэН роцхиШыН. Т. е. даже едва уловимый звук Э или Ы “убивает” речь.

1-й купл, 1-я строка: дозикн кн как один носовой звук.
2 Фаршпарн рн как один звук.
3 hарцн цн как один звук.
2-й купл, 1-я строка: гэфалн лн как один звук.
митн тн как один носовой звук.
2 фарн рн как один звук.
4 роцхишн шн как один звук.
3-й купл, 4-я строка: дэрфилн лн как один звук
5 штэлн лн как один звук.

 

 

 Я ЕВРЕЙ!

Слова Ицика Фефера (1942),

музыка Дмитрия Якиревича

Перевод Рахели Торпусман

Вино бессчетных поколений 
Мне в бедах придавало сил,
И меч страданий и гонений
Моих даров не сокрушил:
Он не сковал мою свободу,
Он веры не сломил моей.
Во всех скитаньях и невзгодах
Я повторял, что я еврей.

Мой дух мятежный не сломили
Ни фараон, ни Ксеркс, ни Тит;
Мое прославленное имя
На крыльях вечности летит.
Мне часто гибель предрекали
И много раз тащили к ней,
Но я вставал из-под развалин
Непокоренным: я еврей!

Морщина мудреца Акивы,
Исайи светлая мечта
Восторг мой вызывают живо –
Но с ним и ненависть слита:
То кровь героев-Маккавеев
Бурлит, кипит в крови моей.
Со всех костров, где жгли евреев, *
Звучал мой голос: я еврей!

Мне вторят хайфские матросы,
Мой голос издали узнав;
До сердца моего доносит
Незримый миру телеграф
Родной напев – из Аргентины,
И из Нью-Йорка – смех детей,
И смертный ужас – из Берлина:
Евреи братья! Я еврей!

Вино бессчетных поколений 
Мне в бедах придавало сил,
И меч страданий и гонений
Моих даров не сокрушил:
Мой дух несется над снегами,
Среди окопов и траншей,
Моя судьба в бою с врагами
Стучит мне в сердце: я еврей!

_____________________

*  Эта строчка принадлежит Д.Г. Якиревичу.

 

 

12 августа 1952
 (Стихи Иосифа Керлера в подстрочном переводе,
музыка Дм.Якиревича) 

1.  В этот день, в этот день
Мы подавляем в себе боль и рыдания,
Боль – в сердце, рыдания – сквозь зубы:
Бергельсон, Маркиш, Квитко... Гофштейн.

2.  Они пали в ночи,
И никто не утешил их перед гибелью...
Единственным светом, озарившим их,
Была тогда вспышка злодейского залпа...

3.  В этот день, в этот день
Я поднимаю и несу [на вытянутых руках]
свою окровавленную песнь –
Моя песнь – надгробие, моё сердце – как свеча,
Но я уже, наверное, не выполню своего долга.
Негде поставить свечу и [надгробный] камень –
Бергельсон, Маркиш, Квитко... Гофштейн.

-----------------------
Второй куплет - в переводе Р. Торпусман:

Сжимается сердце при мысли о том,
Как ночью на казнь повели их тайком,
И единственным светом, блеснувшим во мгле,
Был тот залп, что тела их разметал по земле.
Ни могил, ни надгробий, лишь список имен:
Маркиш... Гофштейн... Квитко... Бергельсон...

 

СЕМЬЯ ХУДОЖНИКОВ ИЗ ПЕТЕРБУРГА

Виталий ОРЛОВ, Нью-Йорк

Это семья не в том смысле, в каком, например, существовала в XV веке семья нидерландских художников Брейгелей (Питер Брейгель и его сыновья) или семья художника Лукаса Кранаха и его сыновей в Германии XVI века. И все же это семья, хотя объединяет их вовсе не кровное родство. Хотя ...
Они и выставку свою в Нью-Йорке назвали «Семейный альбом: художники-евреи из Санкт-Петербурга». Своим названием выставка обязана не только тому, что героями произведений петербуржцев являются их близкие и друзья, их любимые питерские уголки, улицы и мосты, но также и тому, что сами художники – это семья, та самая крепкая своей преданностью корням семья, что лежит в основе еврейского мироощущения, как бы ни размывалось это понятие сегодня и каким бы деформациям со стороны модных философий не подвергалось.
Эта выставка во многом необычна, хотя и не содержит никакой, даже малой, попытки во что бы то ни стало эпатировать публику, как это мы нередко видим в творчестве художников-модернистов и концептуалистов.
При всем при том удивить жителя Нью-Йорка вернисажем, кажется, уже невозможно. Чего только он в последние пять-шесть лет не видел на выставках, подчас невероятных!
Напротив, при всей остроте индивидуального колористического и композиционного поиска, при всей неутомимости попытки найти свой собственный путь к душе зрителя, каждому из шести художников «Северной Пальмиры» (пятеро из них – гости нашего города, причем некоторые приехали в Нью-Йорк впервые) – присуще качество, ныне, к сожалению, во многом утраченное современными мастерами: доброе отношение к зрителю. Может быть, именно это качество собрало вместе таких разных мастеров в одну группу - она называется Pgishot (что с иврита переводится как «Встречи»).
Кроме сходства чисто художественных задач, художников объединяет возраст, принадлежность к петербургской школе живописи, совместная борьба с бюрократическими барьерами в бывшем Советском Союзе за возможность индивидуального самовыражения, за признание, пусть запоздавшее, их этнических корней.
Несколько лет назад художники группы Pgishot начали собираться вместе для изучения Торы, ездить в местечки бывшей черты оседлости, а также и в Израиль, чтобы ближе познакомиться с частично утраченным еврейским бытом; вместе отмечать еврейские праздники.
Пришедшая на открытие «Семейного альбома» Полина Менделевич, ныне живущая в Нью-Йорке, которая в течение нескольких лет руководила известной в Петербурге и во всей стране еврейской организацией «Ева», рассказывает, что некоторые из художников группы Pgishot были в свое время волонтерами «Евы», дарили ей свои работы.

Художники Анатолий Заславский и Арон Зинштейн с Полиной Менеделевич

 

Сами же художники считают, что объединила их не столько национальность, сколько схожесть восприятия мира. Национальность или нет, но при этом помещение для очень большой выставки их работ художникам-петербуржцам предоставил не кто иной, как еврейский центр JCC в Манхэттене. Грандиозную, по сути, беспрецедентную работу по ее устройству выполнили доктор искусствоведения Регина Хидекель и возглавляемый ею Русско-американский культурный центр RACC.
Выставка действует уже больше месяца, но зрители все идут и идут. Случайные американки и няни, вышедшие погулять с детьми; пробегающие мимо студенты и неслучайные журналисты, известные русские художники-нью-йоркцы и просто любители живописи, в том числе наши соотечественники, живущие ныне в Нью-Йорке, среди которых оказались не только близкие родственники экспонентов, но и их друзья и поклонники, знакомые с ними еще по Петербургу.
В день открытия выставки зрители имели возможность не только познакомиться с работами художников, но и побеседовать с ними. Более того, во время презентации состоялась импровизированная дискуссия, и питерцы, отвечая на отнюдь не всегда тривиальные вопросы американцев, покорили присутствующих и своей эрудицией, и остроумием.
Пора, однако, представить участников выставки – в том порядке, в каком я знакомился с ними и с их работами.
Борис Борщ родился в Могилеве, Белоруссия, в 1948 году, с 1982 года живет в Петербурге. Борис представил на выставку портреты своих друзей и коллег, написанные в последние два-три года. Одна из работ – «Мама в саду» (1998). Все портреты сделаны длинными «ван-гоговскими» мазками и, не рассчитанные на педантично-фотографическую похожесть, они сразу же вовлекают зрителя в непростой внутренний мир модели, возможно, невидимый равнодушному зрителю, но открытый наблюдательному художнику.
- Я впервые в Нью-Йорке, вчера вечером гулял по Бродвею и им очарован. Но мне кажется, вы, американцы, расточительны в смысле электричества...
В числе представленных работ Бориса Борща - портрет его коллеги, товарища по группе Pgishot и по этой выставке художника Анатолия Заславского.
Берусь предположить, что Анатолий – неформальный лидер группы, хотя это мое предположение основано не столько на его живописи, сколько на высказанных суждениях, независимых и остроумных.
Анатолий родился в Киеве в 1939 году, там же окончил художественную школу, а затем уехал в Ленинград и продолжил учебу в мухинской Академии художеств. В своих живописных работах (холст, дерево) он следует естественным импульсам своей души, и это придает его картинам поэтичность и музыкальность – не случайно он сравнивает свое творчество с игрой на фортепиано. Но при более глубоком проникновении в мир образов художника («День шестой», «Ключи от дома») становятся понятными его теоретические принципы, благодаря которым поэзия его образов, лирика петербургских набережных, «оград узор чугунный» исподволь переплавляются в философскую притчу. А.Заславский представлял свои работы на многочисленных отечественных и зарубежных выставках, в том числе и в Нью-Йорке в 1999 году.
- Нашу группу, в которую, помимо приехавших, входят еще несколько художников, - говорит Анатолий, - объединяет и личная дружба, и определенное совпадение взглядов на искусство. Все мы с удовольствием занимаемся станковым искусством, которое в наш век считают устаревшим, не модным. Мы научились не оглядываться на моду и зрителя, но именно это приносит нам, мне кажется, подлинный успех. 
Арон Зинштейн – тоже не коренной петербуржец. Он родился в 1947 году в Нижнем Тагиле, а по окончании художественной школы на Урале приехал в Ленинград, поступил в «мухинку» и окончил ее в 1977-м. Для Арона важно «остановить мгновенье» с помощью неистовства красок, будь то гуашь на бумаге, как в «Четырех музыкантах-клезмерах», будь то масло на холсте, как в «Вечернем чае». И ракурс, под которым он изображает людей, и их пластика – всё говорит об экспрессии, о переполняющей их энергии, о торжестве жизни. Он как будто спорит с традиционными персонажами еврейского местечка – грустными или сдержанно ироничными, стараясь превратить жизнь в праздник.
- Где вы находите ваших героев? - спрашиваю я у Арона. – В Иерусалиме? В Нью-йоркском Боро-парке? Они не похожи на петербуржцев...
- В Нью-Йорке до этого визита я был только однажды, в 1997 году. Получить приглашение выставиться в Нью-Йорке – это большая честь для художника, тем более во второй раз. Здесь же работали самые великие мастера!
- Выставка работ вашей группы здесь продлится почти два месяца – срок для Нью-Йорка очень большой. Какой результат проведения выставки вы считали бы для себя полезным?
- Некоторые картины вернутся в Петербург, часть работ останется в Нью-Йорке почти на год и, возможно, они примут участие в других выставках. Вообще-то это предприятие я считаю несколько авантюрным, потому что пришлось лететь через океан с немалым количеством картин большого размера - при том, что материальная поддержка была минимальной. Нью-йоркские организации оплатили перелет из России, а Петербург вообще никак нам не помог.
- Как вам, художнику-еврею, работается в городе, который ныне печально знаменит открытыми профашистскими выступлениями и разгулом антисемитизма?
- Да, я по национальности еврей, мои родители живут в Израиле, но как художник я сформировался в Петербурге, и это – мой город. Когда я работаю в своей мастерской, я не ощущаю никакой дискриминации. Я – профессиональный художник, живу за счет продажи своих работ. Я пишу то, что хочу, и мои картины покупают. Это значит, что я свободен. Буду рад, если что-то из моих работ купят в Нью-Йорке.
Алла Демидова, Татьяна Погорельская и Роберт Лотош родились и учились в Ленинграде. Алла Демидова создает очень симпатичные гобелены. Героями тех, что представлены на выставке, являются дети, их мамы и их семьи, в том числе и еврейские. Но Алла, по ее словам, создает и абстрактные композиции на гобеленах больших размеров. Прежде ее работы приобретали для украшения театров и других учреждений. Есть они и в московских музеях, но сейчас она больше работает «для себя».
Татьяна Погорельская – автор больших тонких по колориту живописных полотен, по цвету почти абстрактных, только намекающих на рассказы – о хасидах, о синагогах....
Очень разнообразны скульптуры Роберта Лотоша, выполненные в самом разном материале – дерево, бронза, керамика – и на самые разные темы. Особенно выразительны, своеобразны и остроумны его деревянные скульптуры «Кровать», «Танец».
- Кого из скульпторов вы считаете своим предшественником? – спрашиваю я Роберта.
- Их довольно много, но сам я люблю Джакометти и Мура.

 

Регина Хидекель и Роберт Лотош

В конце рабочего дня выставки я спросил у ее главного идеолога Регины Хидекель (она же – основная движущая сила этого предприятия):
- Достигли ли вы того результата, на который рассчитывали, затевая это весьма сложное и хлопотное дело?
- О конечном результате говорить еще рано. Объективная оценка – это количество посетивших зрителей и количество проданных работ. Если это случится, то будет означать и признание этих художников в Америке, и, прямо скажем, их поддержку. Они, хотя и евреи, но живут и творят в России. Они самодостаточны, и это – тип их характера. Они интернационалисты – им комфортно там, где есть холст, краски и студия.
- По какому принципу вы отбирали художников для этой выставки?
- Это те мастера, которых я знаю много лет и очень уважаю. Для меня ценен классический тип художника, который вне моды, вне очередного «изма», не высасывает из пальца свои сюжеты, а живет по своей внутренней художнической логике. Вы смотрите на их картины и уходите в них, потому что это эмоциональное и позитивное искусство.

Выставка открыта до 13 июля (334 Amsterdam Ave в Манхэттене).

Фото автора
 

ЛЮБОВЬ + КИНО = СЧАСТЬЕ

Изабелла СЛУЦКАЯ, «Силуэт», Тель-Авив

 В детстве через такие наивные формулы мы пытались выражать переполнявшие нас чувства. Но после беседы с Линой Чаплиной, режиссером документального кино, многократно получавшей признание не только в Израиле, но и на самых престижных международных конкурсах, я пришла именно к такому выводу о жизни этой замечательной женщины.

  Поводом для нашей встречи стало присуждение израильским Управлением лотерей «Мифаль ха-паис» премии имени Михаила Ландау 2005 года выдающимся деятелям искусств Израиля, и, в частности, в номинации «Документальное кино» - режиссеру Лине Чаплиной, снявшей более 50 картин. А также: «за честность и бескомпромиссность ее фильмов, за широту взглядов и благожелательность, за…». Всего не перечислить, потому что отснятые ленты – это целый мир: и ускользающее время, которое сумел запечатлеть глаз кинокамеры, и оригинальные типажи, и случайности и закономерности нашей быстротекущей жизни.
ЛИНА ЧАПЛИНА

За последние два года Лина вместе с мужем Славой Чаплиным сняла также два художественных фильма – «Труба в долине» (премия Киноакадемии Израиля - «израильский Оскар» и Гран-приз Московского международного фестиваля «Лики любви») и «То ли было, то ли не было» (израильский «Оскар).

- Я знаю, что вы родились на Дальнем Востоке, в романтичном крае сопок. Что осталось в памяти из детства?
- Отец мой был военным, и в этих краях познакомился с мамой, которая тогда была студенткой. Из довоенного детства помню немногое: дом наш, действительно, стоял на сопке, и когда мы спускались, внизу всегда ожидал нас кореец, торговавший кукурузой. Когда началась война, родители были мобилизованы, а мы с бабушкой и дедушкой находились в эвакуации в Челябинской области. Конечно, было голодно, даже на какое-то время меня отдали в интернат... После войны вернулись в Москву, где я окончила технологический институт имени Менделеева, стала инженером-химиком, получила распределение в Ленинград и поступила в аспирантуру. И никаких мыслей ни про какое кино у меня не было. Но так случилось, что моим мужем стал Слава Чаплин, который тогда уже работал ассистентом режиссера на художественных картинах. Он часто уезжал в далекие экспедиции, и я очень ревновала его. Мне казалось, что кино – это все такое блестящее, что это мир красивых актрис и развлечений… И тогда я решила поступить во ВГИК и поменять профессию, и никогда об этом потом не пожалела, поскольку кино – вообще интересно, а документальное – особенно: ты видишь и узнаешь много мест, людей, событий. В этом мире кино никогда не бывает скучно.
- Как вам удалось туда попасть, на чей курс, ведь конкурсы были невероятные?
- Я пошла на факультет учебного кино, куда поступать было легче, чем на всякие благородные факультеты. К тому же, я их нагло обманывала: везде писала, что я - русская. Таким образом, вполне «законно» набрав необходимые баллы, поступила, а по окончании получила распределение на «Леннаучфильм», где проработала до отъезда в Израиль.
- Эта студия считалась тогда достаточно интересной. Как вам там работалось?
- Я делала много разных фильмов, говорили, даже успешно. Но то время было лживым, и мы делали соответственно фальшивые произведения. Иногда везло, можно было снять что-то на историческую тему. Фильм «Декабристы» я очень старательно делала, он даже получил государственную Ломоносовскую премию. Но когда к какой-то дате Мицкевича нужно было снять советско-польский фильм, и мне полагался приоритет в этом, обком партии наложил «вето». И отдали эту работу другому режиссеру, заодно и антисемитке, Вале Гукаленко.
 - А вам удавалось как-то «обходить» советскую власть?
- Советскую власть «обойти» было невозможно, я ее, мягко говоря, не любила тогда и продолжаю к ней так же относиться сегодня. К примеру, в 70-е годы произошла такая история. По заказу норвежского телевидения я снимала фильм о молодых талантах, где одним из героев был знаменитый танцор Барышников. Он вел себя странно, мы на него очень обижались, объясняя такое поведение его капризами: то он не может сниматься  в этом павильоне, потому что по диагонали нет 15 метров, то еще что-то его не устраивало. Он всячески тормозил наше дело. Запомнился мне один случай, когда во время съемки погас свет в павильоне. Барышников сказал: «Всё, у меня нет времени, я ухожу». Я очень сердилась: «Как же вы будете жить? Ну, вот так случилось, погас свет. Вы должны дождаться!» Тогда он наклонился ко мне и сказал: «У меня в жизни всё будет случаться не так, как у вас». И вот в один прекрасный день я прихожу на студию, а навстречу мне бежит одна сотрудница из моей группы: «Лина, приходили люди из КГБ, забрали весь отснятый материал до последнего кадра. Мы ничего не можем понять…» Наш фильм закрыли. И только тогда я поняла, что Барышников, который собирался сбежать из Союза за границу, вел себя очень благородно - он не хотел нас подвести. Так я узнала об этом. Но это давняя история…
 - Я видела ваш документальный фильм, который тоже относится к давним временам, к истории кино. Это очень забавный рассказ о том, как прежде озвучивали картины.
- Сейчас есть аппаратура, синхронно записывающая звук. А тогда были специальные люди, которые создавали необходимые звуки и шумы искусственно, они назывались звукооформители. Со стороны все это выглядело очень выразительно и смешно, и про это я сняла один из первых моих документальных фильмов. Например, когда нужны были звуки шагов по снегу, брали мешочек с крахмалом, мяли его, он хрустел. Топот лошадей имитировали, надев на руки копытца и стуча ими по столу. А если кого-то на экране били по щеке, то звукооформитель рукой хлопал по куску свежего мяса. Было много любопытных вещей, и я это сняла. Вообще я много снимала, но все же отторжение той действительности перетягивало чашу весов.
- Вы были в кругу диссидентов, о чем вспоминает в своей книге Нина Воронель...
- Ничего героического за мной не числится, просто у меня было много «плохих» друзей, и потому наше существование также было некомфортным: надзор КГБ, всякие осуждения на собраниях, отец Славы, русский, не давал разрешения на выезд, в общем, малоприятные воспоминания…
 - Лучше говорить о любви… Ведь она повлияла на выбор вашей профессии! Ну, а невольно «соблазнив» вас кино, впоследствии Слава принимал участие в становлении вашей личности как режиссера?
- Конечно, ведь он окончил ВГИК раньше меня, причем, учился на приличном факультете и уже работал режиссером художественного кино. Безусловно, он на меня очень влиял, помогал, на одной картине я работала у него вторым режиссером. Слава расширил мои кинематографические познания. Мы уже очень много лет вместе, в следующем году будет 50 лет. Но работали в разных жанрах кино.
 - Верность – возможно, черта вашего характера? Я поняла, что уже довольно много документальных фильмов вы делаете с одной и той же съемочной группой?
- Да, это замечательный оператор Дани Барнеа и продюсер и монтажер Браха Зисман, моя близкая подруга. Вообще с момента приезда в Израиль, а было это ровно 30 лет назад, нам везло на хороших людей. Мы тогда, конечно, были «штучный товар», все звали нас в гости – хотели посмотреть на людей, приехавших из-за «железного занавеса». Сейчас можно прожить «по-русски». В то время так жить было нельзя, тем более, что мы хотели остаться в своей профессии. Значит, надо было начать работать в израильском кино, что мы и сделали. Я думаю, это пошло нам на пользу.
 - Но при этом вам удалось сохранить прекрасную русскую речь! А бывает у вас тоска по русскому слову - поэзии, литературе, театру?
- Дело в том, что стихи я перестала читать довольно давно, хотя в юности очень любила, думаю, что эти пристрастия меняются с годами. Кроме того, я живу в окружении израильтян, говорящих на иврите, много лет. Читаю на иврите сценарии, но сама их не пишу. К документальному кино в Израиле вообще не принято писать сценарии, подают заявку, развернутый план.
 - Ну, давайте поговорим немного о жанре документального кино, которое мне очень нравится. Ведь оно разнообразно по направлениям, меняется со временем, и технически. Сегодня, например, режиссер Сокуров снимает свой «Русский ковчег» за один день без перерыва… А какое кино вы предпочитаете снимать?
- Сейчас документальное кино переживает бум. Недавно в Израиле прошел первый фестиваль документального кино, где картины награждались не так, как прежде - в целом за фильм, а по номинациям: режиссура, оператор, звукооператор и т. д. Расширились рамки возможностей сочетать документальное кино с элементами драмы, звук пишется синхронно. В европейском кино уже принято совсем другое движение камеры - «догма». Оно позволяет перемещаться с камерой, свободно следуя за героями, создавать живую, движущуюся, не выстроенную заранее картинку и без специального освещения. Мы со Славой это очень любим. Но вообще я снимаю классическое документальное кино. 
- В ваших обеих художественных картинах, которые вы сняли вместе со Славой, обращает на себя внимание проникновение и удачное сочетание документального и художественного кино. Наверное, за счет этого возникает удивительная правда и достоверность происходящих на экране событий. А какое у вас было ролевое распределение в работе над игровым кино?
- Четкое: Слава работал с актерами, я – с оператором.
- Я наблюдала вас на съемочной площадке, доводилось беседовать с вами дома, коллеги сняли о вас очень теплый фильм «Лина и Слава Чаплины» … Просто поражает удивительная гармония ваших взаимоотношений! Ведь в творческой среде бывает и профессиональная зависть к успеху другого… Как вам удается так долго продержаться вместе, сохраняя приятную атмосферу на работе и дома? У вас в реальной жизни тоже распределены роли?
- Нет, не распределены. У нас просто от природы спокойные характеры. Моя мама когда-то мне говорила, что я «полено», что я мало эмоциональный человек. Так что мы не ссоримся.
- Ничего себе не эмоциональный человек, снимающий кино! Мне кажется, что Слава как джентльмен уступает дорогу женщине.
- Он всегда согласен, всегда очень мирно настроен. Но у Славы есть такое отвратительное качество – он уклончивый, он пообещает, скажет, что все хорошо, сделаем, как ты того хочешь… Поэтому поссориться с ним невозможно. Но потом может и не сделать… Ну, мы – разумные люди, всегда можем договориться…
- Кстати, Слава подтвердил, что вы умеете делать не только «вкусное» кино, но и такие же домашние блюда… А когда снимаете свои картины, вы стараетесь высказать свои пристрастия?
- Дело в том, что политические фильмы я не делаю. Я хоть и живу здесь много лет, не знаю, как и что надо делать. Мои герои говорят то, что думают, я стараюсь показывать их объективно.
 - У вас есть уникальная способность проникнуть в суть характера персонажа и раскрыть его интересные грани. Не случайно фильм «Натива», главная героиня которого – колоритная женщина, активистка ПАЛЬМАХа, составительница первого словаря израильского сленга, знаменитая ведущая радио «Коль Исраэль», отмечен призом Иерусалимского фестиваля 2004 года. Сейчас вы закончили монтаж нового фильма, о чем он?
- О том, что мало знают. Это фильм о жизни крайне религиозных евреев, которые называют себя группой «Нетурей карта», что означает «Стражи города». Проживают они в иерусалимском районе Меа Шеарим и утверждают, что, согласно Торе, покуда не пришел Машиах, нельзя создавать государство. Они не имеют паспортов, не признают Государство Израиль, не пьют молоко, которое делает «Тнува», не пользуются средствами массовой информации… Зато сами держат коров, пекут хлеб, рожают много детей и воспитывают их по своей системе, выпускают собственную прессу - так называемые «пашкевили».
 - Вы прониклись к ним симпатией?
- Да, это люди с очень большим обаянием, не глупые, истово верующие. Их немного, но я пытаюсь уважать меньшинство. Я не думаю, что заниматься кино более умно, более полезно для человечества, чем вести такой образ жизни.
- А что вообще больше всего вы цените в людях?
- Естественность. 
 - А если бы вам предложили бросить кино и переселиться куда-нибудь в заповедные места, жить на земле среди роскошной природы и просто радоваться жизни, вы бы сумели так жить?
- Нет, я городское животное. Я люблю город, всякие соблазны цивилизации, кино, театр…
- Бывает ли у вас отпуск или он совпадает с творческими поездками в киноэкспедиции, на фестивали?
- Чаще всего именно так, потому что нам в жизни выпало такое счастье, что наша профессия нам интересна и не наскучила с годами. Это большое счастье! И второй отрадный момент в том, что мы зарабатываем на жизнь только своей профессией, ничего другого нам не приходилось делать, это большое везение. Я еще преподаю режиссуру документального кино в колледже Негева и в киношколе Иерусалима. Очень горжусь тем, что сейчас молодой режиссер Гиди Дар, бывший мой ученик, впервые снявший художественную киноленту, получил приз «Мифаль ха-паис».
- А на природе вы часто бываете, привыкли к пальмам?
- Нет, я всю эту экзотику не люблю - так же, как там не любила Сочи. Но привыкла. Люблю среднюю полосу, но очень редко там удается бывать. Здесь люблю весну… 
 - Страну эту любите? В связи с приходом ХАМАСа к власти в автономии и иранской угрозой у вас нет панического видения будущего нашей страны?
- Я люблю здесь жить при всех недостатках этой страны, при всех сложностях… Мне здесь жить интересно. Там жить я не любила. Поэтому я, конечно, не хотела бы, чтобы что-то дурное случилось… А на вопрос, что здесь произойдет в дальнейшем, у меня нет ответа.
 - Спасибо за откровенную беседу. Я хочу вам сказать то, что чувствую: ваше личное обаяние, искренность и обезоруживающая улыбка отраженно присутствуют в ваших картинах. Мы желаем вам и Славе творческих успехов и надеемся, что расстаемся ненадолго - до ваших следующих интересных фильмов!

Вернуться на главную страницу


СУББОТА

Mихаил КОСОВСКИЙ

Коротко об авторе.
Михаил Косовский родился в еврейском местечке так давно, что уж и не помнит, как это происходило. Когда началась война, его мама не поддалась на уговоры родни остаться и отправилась с ним - пятимесячным тяжеленным бутузом на руках - в Среднюю Азию. В это время его отец, не зная ничего, спокойно воевал сначала на финском фронте, потом на немецком. После войны Михаил с мамой узнали, что все его дедушки и бабушки были расстреляны сразу после прихода немцев. В Ташкенте Косовский учился, женился, растил детей и писал диссертации. Специальность на родине - биохимик, доктор биологических наук. В Америку приехал в 1994 голду, живет в Конкорде, штат Калифорния.
По словам автора, тема этого рассказа была навеяна ему бывшей газетой "Форвертс", которая в свое время вела дискуссию о еврейской ассимиляции и еврейском самосознании. Большую помощь в творчестве оказывает Михаилу его друг Михаил Книжник из Иерусалима.

В институте прикладной микробиологии Юрий Шорник был известен своим импульсивным характером. Как-то на ученом совете, доказывая безвредность демонстрируемого им вида кишечной палочки, он на глазах у всех взял и выпил стакан с ее культурой. К счастью, всё обошлось, но завлаб Садыков не преминул выговорить:
- Карим Нишанович удивлен таким несерьезным поступком. Как бы это не отразилось на вашей докторской.
Шестой год Шорник работал над диссертацией. Увлеченно, целеустремленно, засиживаясь вечерами, пока не выгонит охранник, в выходные, когда Ася с ребенком уезжала к маме, а то и в праздники, если совпадало три свободных дня и было невтерпеж ждать понедельника, чтобы проверить очередную идею. Он чувствовал, что работа может вылиться если не в открытие, то во что-то значительное, и находился в постоянной горячке.
Сегодня Шорник решил отложить все дела и уйти домой вовремя. На дворе, несмотря на май, стояла яркая ташкентская весна, не торопившаяся в этом году уступать место долгому пыльному лету. Люди радовались редким освежающим грозам, нежной листве, тюльпанам, продающимся охапками на каждом углу. Повсюду царило приподнятое ожидание счастливых перемен.
Это был год, когда выражение "рыночная экономика" окончательно вошло в лексикон начальников, и чиновники спешно переходили на новый государственный язык, когда десяток яиц на Алайском базаре стоил не девяносто копеек, а девятьсот сумкупонов, а в коммерческом магазине на Пушкинской продавали норковые шубы и турецкую жвачку, когда в кино появился секс, и дикторы телевидения научились произносить слово "еврей".
Проспект Горького к вечеру становился многолюдным. Разноязычный оживленный народ вываливал из близлежащих институтов академгородка и скапливался на остановках. По весеннему похорошевшие оголенные женщины бросали быстрые взгляды на мужчин, а те поедали глазами их гладкие плечи и обтянутые колготками ножки.
Шорник развязал галстук. Легкий ветерок шевелил жесткие рыжие волосы, приятно обдувал лицо с успевшей отрасти за день ржавой щетиной.
"Побреюсь и вытащу Асю куда-нибудь", - решил он.
Увидав мужа на пороге, Ася просияла.
- Юрик, сегодняшний вечер, у нас будет особенный, только, пожалуйста, не смейся, сегодня мы будем встречать субботу!
- Ты серьезно? - удивился муж, подумав, что как раз неплохо бы выпить.
- Да, серьезно, евреи мы или нет?!
- Ах, Асенька, какие мы, к черту, евреи? - махнул рукой Шорник. - Субботой ничего не изменишь.
- Изменишь! Надо только начать. Знаешь, когда я была маленькая, у нас в семье встречали субботу. Ты не представляешь, как это было здорово! Целый день я ждала часа, когда все соберутся за столом. Бабушка зажигала свечи и с закрытыми глазами говорила что-то таинственное, как будто колдовала, потом дедушка надевал очки, брал очень старую книгу и торжественным голосом читал непонятную, но трогающую душу молитву. Я видела одухотворенные лица взрослых и верила, что свершается важное таинство, действуют волшебные слова из книги, и теперь наша жизнь будет еще лучше, счастливее, я знала, что в эти минуты Бог смотрит на меня.
"Умница", - думал муж, любуясь ее упругими волосами, нежным пушком над верхней губой.
Она поймала его взгляд и улыбнулась.
- Я купила подсвечники на Паркентской толкучке, вот, посмотри, - Ася извлекла из шкафа два одинаковых, позеленевших от долгого неупотребления, подсвечника характерной формы и с традиционной гравировкой, - бухарские уезжали, заверили, что это старинная ручная работа, их только надо чем-то почистить.
Шорник сразу вспомнил серебряные подсвечники у бабушки на комоде, всегда залитые застывшими струйками парафина. "Где они сейчас?" - подумалось ему.
- Молодец!
Он порывисто поцеловал жену. Запах волос взволновал его, наполнил беспричинной радостью.
Через десять минут стол был накрыт. Хрустальные бокалы сверкали множеством искорок в красных лучах заходящего солнца, из-под тарелок празднично поблескивали полированные лезвия ножей и острые зубья вилок, в центре в широкой стеклянной вазе благоухали свежестью нарезанные овощи, посыпанные зеленым луком, а рядом на круглом блюде среди дымящихся рассыпчатых картофелин с чесноком и укропом, как на подушках, разлеглась румяная курица. Субботняя хала и нож ждали твердой руки глотающего слюну главы семейства.
Пятилетний Миша, уже умытый и переодетый после детского сада, сидел за столом и упрямо старался дотянуться до подсвечников.
Звонок в дверь прервал Шорника на откупоривании бутылки "Кагора", он пошел открывать и возвратился с Гришей Шапиро - его дальним родственником матери.
- Привет, радость моя! О, что я вижу, субботу собираетесь отмечать?
- Да, как ты догадался? Давай с нами, - сказала Ася.
Гриша иногда приходил к ним поиграть в шахматы, "потрепаться", как он говорил, на умные темы. Неженатый, лысеющий, большой и толстый, жил с мамой, преуспевал в какой-то совместной фирме, на досуге пиликал на скрипке.
- Надо предупреждать, я бы принес что-нибудь.
- Ладно, не оправдывайся, иди мой руки, - Ася торопилась, нужно было зажечь свечи до захода солнца.
Под дрожащими от волнения пальцами свечи дымились и гасли. Наконец, она справилась с ними, оба пламени успокоились, наступила торжественная минута. Миша, как завороженный, смотрел на огонь широко открытыми глазами.
Ася прикрыла руками лицо и начала напряженным голосом, изо всех сил стараясь не расплакаться:
- Благословен наш Царь, владыка Вселенной, и имя его, повелевший нам зажигать светильники святой субботы и всех праздников. Благословен наш Всевышний, который сохранил нас и довел до настоящего времени. Дай же, Господи наш, Бог всесильный, благополучие и счастье нам и всем евреям, оберегай нас от наших врагов, аминь.
Она вытерла навернувшиеся слезы:
- Теперь ты, Юра, скажи.
Шорник поднял бокал и на секунду задумался, напряженно вспоминая когда-то прочитанное.
- Спасибо, что на свете есть виноград, из которого люди приготовили это вино, спасибо, что на земле растут злаки, из которых выпечен этот вкусный хлеб... - Он посмотрел на свое вино, подумал и махнул рукой. - Будем здоровы, умэйн.
Все принялись за еду. Весело захрустел салат, забегая дорогу главному блюду. Выпили еще. Гриша увлеченно работал вилкой.
- Асенька, ты очень красиво сказала. Нет, серьезно, меня лично тронуло, - он потянулся и с полным ртом чмокнул ее в щеку. - Бог всё же есть, да-да! Смотрит на нас, ждет от нас молитв, а мы и не знаем, живем как дикари, только в одежде.
- Может быть... Мне кажется, человеку необходимо верить в своего Бога, знать, что над ним Он, который поможет в трудную минуту. Я, например, молилась, когда Миша болел ветрянкой.
- Я где-то читал, что у каждого человека в душе есть частица Бога, даже у такого беспросветного атеиста, как твой муж, Асенька, и чем сильнее мы чувствуем его в себе, тем больше отдаляемся от обезьяны. Да простит меня сэр Чарлз, - улыбнулся Гриша.
- Это кто такой? - спросила Ася.
- Дарвин, радость моя.
- Ты путаешь Бога с совестью, - заметил Шорник, наполняя бокалы.
- Вовсе нет! Вера и есть совесть. Наши предки тысячи лет жили по Торе, по ее заповедям, это и было их совестью. И Бог помнил о них. "Благословен Всевышний, который сохранил нас и довел до настоящего времени" - истинные слова! - горячо произнес Гриша.
Он выпил и опять повернулся к Асе, глаза вожделенно косились на ее грудь.
- Много загадочного, необъяснимого в истории евреев, сколько нас изгоняли, убивали, а мы живы, мы народ. Асенька, ты веришь в нашу избранность?
- Не Бог сохранил евреев, а религия, - поправил Шорник. Ему захотелось возразить, уличить в чём-то гостя перед женой. - Именно благодаря религии мы жили обособленно, как за каменной стеной. Если ты интересовался, то должен знать, кровосмешение строго запрещено Торой: "...да будет даже убит, но не преступит". Отцы Торы предвидели эту опасность.
- У Торы один отец! Он и дал нам ее! - вскричал торжествующе Гриша и посмотрел на Асю.
- Я говорю не о том, кто дал, это совсем другой вопрос, а о том, что вера объединяла нас, не давала раствориться. Но стена разваливается, нет веры, нет ни традиций, ни языка, мы, как наивные попугайчики, разлетаемся из клетки на свою погибель. - Шорник почувствовал, что у него портится настроение, досадная обида на всех и на себя противно сдавила сердце. - Не удивительно, что половина наших женщин замужем за русскими, или черт знает за кем.
- Не только женщины, вы тоже хороши, - буркнула Ася, вытирая Мише рот.
- Нет, Юрочка, забвением религии ассимиляцию не объяснишь. Она, конечно, идет, не спорю, но она была и раньше, всегда! Откуда, скажи, появились рыжие евреи? - Гриша хитро подмигнул Асе, - В Палестине такие не жили. А возьми бухарских, да ты по внешности не отличишь их от таджиков! А они, заметь, намного религиознее нас. Да что говорить, разве было мало народов, исчезнувших на своей собственной земле? У них тоже была религия, но она не спасла их.
- Они предали свою веру.
- Не в этом дело. Бог не оберегал их, как нас. Ася, скажи, что я прав.
Шорника начал раздражать этот разговор. Ему показалось, что Гриша неискренен и специально затеял его, чтобы порисоваться перед Асей.
- А ты не задумывался, дорогой, что должен молиться не Богу, а гоям, которые заставляли нас держаться вместе? Возьми хотя бы последние двести лет. Да если бы не гениальное изобретение черты оседлости, был бы ты сейчас не Шапиро, а Шапиркин.
- Хорошо, а исход из Египта, скитания по пустыни, Испания, кто спасал нас тогда? Опять скажешь - религия?
Шорник только махнул рукой, спорить не хотелось. Он задумался. Последние годы прошли как во мгле - в бесконечных посевах и пересевах культур, экстракциях, корпении над препаратами, перелопачивании сотен статей, и не было времени остановиться и задуматься. Но сегодня тяжелое чувство, доходящее до отчаяния, накатилось на него, казалось, что-то очень важное проходит мимо, утекает сквозь пальцы пока он, как крот, роется в своей норе.
Наступила тишина. Неловкость незаконченного спора повисла над опустошенным столом, поблекшими бокалами, пустой ненужной бутылкой. Было слышно, как Миша возится с игрушками в другой комнате, как за стеной надрывается соседский телевизор.
- Хорошо, Юра, допустим, ты прав, - взволнованно заговорила Ася, собирая тарелки, - но мы же можем сами поддерживать свои традиции, язык, это от нас зависит!
Муж смотрел на жену. В ее темных, слегка раскосых глазах, упрямом разлете черных бровей, быстрых движениях рук, даже в покачивании груди была прелестная решимость действовать сейчас, немедленно. Джинсовая юбка, обтягивала полные бедра, которые всегда сбивали его с мысли. Он сказал первое, что пришло в голову:
- Ничего не получится, Асенька, принцип "надо, Федя," здесь не годится. В этом должна быть постоянная потребность, как у пьяницы желание выпить, то есть настоящая вера... - Вдруг у него вырвалось: - Евреям необходимо гетто!
Он поразился простоте и ясности этой мысли, хотя понимал, что ей уже две тысячи лет. Как же она не приходила к нему раньше?! Да, единая территория решает все проблемы! На душе стало легко, будто освободился от тяжелой ноши, захотелось на воздух, дышать полной грудью и думать, думать.
- Старая песенка, - замотал головой Гриша, накалывая прямо с блюда последнюю картофелину. - И это называется решение вопроса? А если я не хочу никуда ехать? Ася права, всё от нас зависит. В нас уже созрела потребность. Сегодняшний день ничего тебе не говорит? Мы откроем школы, возродим язык. И вера у нас есть!
- У кого вера есть, у тебя? Не смеши. Покажи мне настоящего верующего, и я сниму перед ним шапку. - Шорник повертел бутылку, - Ася, у нас есть еще выпить? Я, кажется, открыл Америку.
Не заметили, когда в комнате появился Миша.
- Папа, ты еврей?
- Да, сынок, и мама, и ты.
- Нет, я русский!
- Кто тебе сказал?
- Никто, я знаю.
Ася вздохнула и пошла на кухню. Зазвонил телефон, Шорник взял трубку.
- Юрий Наумович? Садыков беспокоит. Только что закончилось совещание у Карима Нишановича, на завтра объявляется субботник. Надо срочно посадить деревья. Саженцы завезли еще неделю назад.
- Хорошо... - сказал Шорник и осекся. Он не столько осознал, сколько почувствовал, что предает жену, друга, даже ребенка. Злость на себя, на завлаба, на дурацкие саженцы, которые наверняка уже засохли, охватила его. Решение пришло мгновенно.
- Я не могу в субботу.
- Как не могу, вы что, заболели?
- Нет, просто по нашему обычаю мы не должны работать в этот день.
- Это что-то новое, с каких пор вы стали соблюдать обычаи? Не забывайте, тема вашей диссертации еще не утверждена. Если завтра не появитесь, будет очень опрометчиво с вашей стороны.
В трубке зазвучали короткие и, казалось, сердитые гудки.
- Кто звонил?! - крикнула Ася из кухни.
- Да так... Плюнули в рожу.
Шорник вышел на балкон. Он был спокоен, как бывают спокойны люди, принявшие решение. Уже совсем стемнело, только на западе, за плоским узором деревьев, небо еще отсвечивало розово-серым. Молодой месяц, как кривая сабля, горел над узким тополем, похожим на минарет. Высоко над головой в синей глубине неба блестел желтый Юпитер. На востоке над еще различимыми силуэтами гор поднимался кровавый Марс в окружении своего воинства - множества мелких звездочек. А на юге на фоне мерцающего Млечного пути частоколом громоздились многоэтажки. Он подумал, что там далеко, под другим небом лежит маленькая страна - единая территория, к которой со всего мира тянутся тысячи невидимых ниточек, одна из которых появилась только что, в эту благословенную субботу.

Вернуться на главную страницу


Григорий КАНОВИЧ

ДАНУТА - ГАДАССА

Заключительная глава романа "Очарованье сатаны"

Чего ей только за долгую жизнь не снилось - и затхлые постоялые дворы вдоль тракта Минск-Вильно-Ковно, и питейные заведения, провонявшие дешевым табачным дымом и водочным перегаром, и крытые соломой деревенские риги, превращенные на вечер-другой в зрительные залы для землепашцев и свинопасов, и шумные еврейские свадьбы под открытым, как под огромной хупой, небосводом, на которых за гусиную шейку со шкварками, за картофельную бабку или за фаршированную рыбу со стаканом медовой настойки Данута и Эзра лихо отплясывали хойру, распевали на идише скабрезные частушки и незамысловатые народные песенки, рассчитанные на благодарную улыбку или слезу. Но что ей никогда не снилось, так это её детство в родовом имении под Сморгонью. Как же Данута-Гадасса была счастлива, когда оно, это детство, наконец-то, на старости, в кровавую военную годину, явилось во сне, и она увидела себя такой, какой никогда уже не чаяла увидеть - не Данутой-Гадассой, смотрительницей еврейского кладбища в Мишкине, а маленькой девочкой Данусенькой, семи лет отроду, в коротком платьице с рюшечками, с пурпурным бантом в волосах, похожим на только-только распустившийся и не вянущий тюльпан, в легких лакированных туфельках. У парадного подъезда нетерпеливо бьют копытами холёные кони, запряженные в бричку с мягким кожаным пологом; на высоком облучке в кафтане, расшитом золотистыми нитками, важно, как полководец на постаменте, восседает возница. И кони, и возница, и гувернантка - строгая мадемуазель Жаклин, специально выписанная из Парижа, чтобы обучить девочку французскому и благородным манерам - все ждут, когда из дверей выйдет паненка Скуйбышевская, которая впервые отправится в столицу Северо-Западного края - Вильно, куда из державного Санкт-Петербурга на гастроли приехал передвижной итальянский цирк, который, как сказала тетушка Стефания, даст единственное и неповторимое представление с дрессированными зверьми, воздушными акробатами и клоунами при участии прославленного чародея и мага - глотателя огня господина Джузеппе Бертини.
Счастье Дануты-Гадассы длилось недолго - эта маленькая разнаряженная девочка с неувядающим тюльпаном в волосах, для которой под куполом в ярких трико кувыркались акробаты и, не касаясь друг друга, обменивались звонкими и хлесткими подзатыльниками красноносые и лопоухие клоуны; танцевали, как на балу, вальс-бостон вышколенные пони, а знаменитый во всем подлунном мире пышноусый чародей в высоком черном цилиндре на виду у обомлевшей публики глотал, как макароны, длинные хвосты пламени и через мгновенье благополучно выдувал их из своей гортани, эта великолепная паненка Данусенька была с ней, дряхлой старухой, во сне от полуночи до первых лучей солнца, пробившихся сквозь засиженное мухами оконце кладбищенской избы, когда все чудеса развеялись.
- Жаклин! - сквозь сон пробормотала Данута-Гадасса. - Est-ce gu'il a juste crache du feu de sa bauche et ne s'est brule la levre. (Он действительно выдул изо рта огонь и даже губы не обжёг?)
И, не дождавшись ответа, нехотя отлепила глаза. Хорошо бы, подумала Данута-Гадасса, вставая с жесткой, как днище гроба, кровати, вообще не просыпаться, видеть тот же сон, оставаться в нём бесконечно, не расставаться с губернским Вильно, с раскинутым над рыночной площадью широким брезентовым куполом цирка, с этими ловкачами-акробатами; уморительными красноносыми клоунами, послушными пони и этим загадочным, в высоком чёрном цилиндре, кудесником-глотателем огня. Господь Бог мог бы смилостивиться над старухой и больше не возвращать из сновидения к действительности, где у неё, сироты, издавна, с самого дня рождения всё шло кувырком и где она вдоволь наглоталась огня, который до сих пор жжёт её существо и который никакими силами невозможно погасить или оттуда выдуть. Вседержитель мог бы над ней, конечно, смилостивиться, ведь Ему, Всемогущему и Сметливому, всё подвластно.
Господи, взмолилась она, небрежно застилая свое обрыдлое ложе, сколько можно так жить - встаешь и ждешь не Твоих благ, а обязательно какой-нибудь беды? Что Тебе стоит внять моим мольбам и ради своей ничтожной рабы проделать один простой и необременительный фокус - не будить меня поутру и навеки вечные оставить в третьем ряду, слева от бдительной мадемуазель Жаклин. И пусть для меня в чреве земли не копошатся черви, а кружатся в медленном вальсе пони, колотят друг друга на ковре клоуны, летают ловкачи-акробаты. Что тебе стоит, Господи?
- Ты все время во сне переговаривалась с какой-то Жаклин, - сказал Иаков, впервые услышав незнакомое ему имя.
- Так звали мою воспитательницу-парижанку, - объяснила сыну Данута-Гадасса. - Мадемуазель Жаклин учила меня, как и в какой руке держать нож, а в какой - вилку, как долго, и обязательно с закрытым ртом, пережёвывать пищу; строго-настрого запрещала тарабанить столовыми приборами по тарелкам, болтать под столом ногами, чавкать, икать, отрыгивать и требовала после каждой трапезы в присутствии тетушки Стефании и её именитых гостей делать книксен. Вот так.
И она, неуклюже, борясь с одышкой, изобразила, как в чудовищно далеком детстве после общего завтрака или званого обеда кланялась тетушке Стефании и всем её именитым гостям.
- Красиво, - сказал Иаков.
- Красиво, да только все эти церемонные барские замашки я давным-давно забыла. И нисколько из-за этого не переживаю. Боюсь, Иаков, что скоро, очень скоро нам с тобой придётся забыть о том, что такое вообще жевать. Закрытым ртом или разинутым… - Данута-Гадасса помолчала и, застёгивая на плоской высохшей груди поношенную блузку, тихо и мрачно процедила: - Всех кур мы уже зарезали, петуха казнили, крупа и картошка кончаются. А новая картошка у нас на огороде, если живы будем, только осенью поспеет. Чего доброго, придётся отваривать на обед ботву…
- Да, только осенью поспеет, - сказал Иаков, как бы извиняясь за то, что ни гроша не зарабатывает, и, сокрушаясь, что до копки молодого картофеля еще довольно далеко.
- Всё, Иаков, кончается. Скоро и мы кончимся, - сказала Данута-Гадасса. - Я так уж точно долго не протяну. Если не от голода, так от старости окачурюсь. Господь Бог не любит, когда Его создания слишком долго засиживаются на земле в гостях. - Она громко высморкалась, откашлялась и продолжала: - Раньше тоже было негусто, но, страшно вымолвить, всё же покойники нас кормили. Похоронишь, бывало, какого-нибудь несчастного, которого ангелы из гостей призвали на небеса, и родичи тебе за твою работу чистоганом заплатят. Деньги, прямо скажем, не ахти какие, но на сносную жизнь вполне хватало. А сейчас? Сейчас, в войну, каждый день ни за что, ни про что кого-нибудь убивают, но не хоронят. Мертвые валяются где попало и гниют. Если до осени не удастся куда-нибудь пристроиться хотя бы только за похлёбку, а пристроиться вряд ли удастся, глядишь, и мы с тобой в обнимку где-нибудь под соснами сгниём.
- Ничего не скажешь - светлое будущее ты нам нарисовала, - хмыкнул Иаков.
- А что, разве не так? Разве я дёгтя переложила? Ведь кладбища тоже умирают, когда на них перестают, Господи, прости и помилуй, хоронить. А кого мы хоронить будем? Молчишь? Друг друга? Нашу престарелую козу? Или безумца Семёна, единственного полуживого еврея в Мишкине?
Иаков не прерывал её. Пусть хотя бы словами насытится. Чего-чего, а их у Дануты-Гадассы в запасе всегда было великое множество. Порой даже казалось, что только благодаря им она еще и существует.
- Кстати, о Семёне. В последнее время ты хоть подкармливал его? - поинтересовалась она. - Удивляюсь, как он до сих пор от голода не умер. Сейчас редко кто из крестьян ему что-то подкидывает. Он же "Jude!" А евреям помогать - "Streng ferboten!".
Немецкие слова Данута-Гадасса произнесла со шляхетской брезгливостью.
- Пытался. Но он к еде даже не притронулся. "Ешь, говорю я ему, ешь, иначе своего Мессию не дождешься, свалишься замертво на обочине, и вороны твои зрачки выклюют". Семён и бровью не повёл, только ткнул заскорузлым, скрюченным, как сучок, пальцем в осину и в ответ: "Деревья тоже ничего годами не едят, а, видишь, стоят, не падают…"
- Даже в покалеченном мозгу мысль иногда бриллиантом сверкнёт, - сказала мать и вдруг, как с мостков на Немане, нырнула в затянутый тиной омут прошлого. Готовя себя каждый день к каким-нибудь новым потрясениям и утратам, Данута-Гадасса любила погружаться в воспоминания о чужих неутолённых страстях, столкновениях судеб и трагических развязках, о которых когда-то читала в занимательных польских книжках. Примеряя все испытания на самоё себя, она лелеяла смутную надежду на то, что если кто-нибудь когда-нибудь и вспомнит о ней, то только как о великомученице и страстотерпице, глупо и напрасно пожертвовавшей собой ради других.
- Вообще-то пора этого Семёна привести на кладбище. Меньше хлопот будет, - попытался вернуть её из прошлого Иаков. - Ведь он еле держится, харкает кровью - вся рубаха в пятнах… почти ослеп. Мы тут хоть по-человечески его похороним. На пригорке, рядом с отцом положим. Могилы примиряют всех. Может, и они на том свете с Божьей помощью помирятся.
- А ты ему предлагал?
- Предлагал. И не раз. Он и слышать не хочет. Я его спрашиваю: "Как же ты этого Мессию узнаешь, если уже дальше носа не видишь, не можешь отличить где человек, а где дикий кабан?". А он: "Мессия меня сам узнает. Всех ждущих он знает в лицо и никого ни с кем не спутает…"
- С безумца какой спрос? Когда ему станет совсем невмоготу, он сам сюда придёт - к отцу, как в писании блудный сын. А вот что с нами, нормальными, будет? Об этом ты подумал?
- Сколько ни думай, ничего путного не придумаешь. Разве что мне самому вместо Семёна встать на развилке, - грустно усмехнулся он, потешаясь над самим собой.
- А почему бы и нет? - включилась в игру Данута-Гадасса. - Встанешь под осиной, покроешь, как он, лопухами голову, приучишь какую-нибудь птаху садиться на плечо и будешь ждать того же Мессию. Или кого-нибудь другого - святого Франциска, например, покровителя всех немощных и бедных. А чтобы ты не слишком скучал на развилке, я поблизости от тебя в можжевельнике устроюсь, хворосту насобираю, костёр разведу, чтобы в холода греться, а летом из даров леса что-нибудь в котелке варить. В базарные дни буду выходить на проселок и подстерегать какого-нибудь сердобольного мужичка. Подстерегу, пожалуюсь на долю свою горькую, слезу пущу, в этом деле я большая мастерица, он сжалится, крикнет своей кобылке "Тпру!", слезет с облучка и ради Христа Спасителя и его непорочной мамочки Марии подкинет нам парочку яиц, кучку огурчиков и помидорчиков, колечко колбасы и сырок с тмином.
- От твоих планов голова кругом…
- А что, скажи, остается делать? Только и строить планы. Жаль только, что ты их сразу же в щепы разносишь и объявляешь несусветной глупостью. А мне, скажу тебе откровенно, глупость очень и очень по душе. Она помогает жить, особенно тогда, когда жить не хочется. Глупость - двоюродная сестра надежды. Недаром тетушка Стефания говорила, что ум для женщины вреден, он только старит её, а глупость молодит. Вот я и стараюсь за счёт своей несусветной глупости все больше и больше молодеть. И ведь вправду я молодею?
- Да, - сказал Иаков, не понимая, куда она клонит…
- Вчера я обошла все кладбище. Одну могилу за другой… - Данута-Гадасса подняла на него залитые невысыхающей печалью глаза, чтобы убедиться, не позёвывает ли он от скуки. - И знаешь, что мне мертвые сказали?
- Что сказали? - отозвалось в избе слабым эхом.
Иаков знал, что от постоянного и нестерпимого одиночества у неё выработалась привычка общаться с мёртвыми, как с живыми, а с живыми, как с покойниками, получившими от смерти увольнительную и пребывающими в Мишкине только на короткой побывке. Кроме мёртвых, её собеседниками попеременно становились то коза, то вороны, то полевые мыши, то цветы или пчёлы (на кладбище был большой улей, выкрашенный в нежно-голубой цвет летнего неба). Все они ценили её за незлобивость и бескорыстие, за ежедневную защиту, никогда ей не перечили, прощали её гневливость и одобряли все её причуды.
- Они сказали мне спасибо.
- Я за тебя рад, - подстроился под её тон Иаков. Когда есть нечего, можно и разговорами заморить червячка и время скоротать. Куда хуже - молчать. На кладбище и без того в избытке тишины и скверного молчания.
- И тебе спасибо сказали.
- По правде говоря, благодарность с того света за свою работу я получаю впервые…
- А ты не ёрничай и надо мной не насмехайся. Мёртвых надо только уметь слушать. Кто их слышит, того и они слышат.
- Это всё, что ты от них услышала? Больше твои советчики тебе ничего не поведали?
- Все в один голос сказали: "Уходите! Уходите отсюда. И поскорей. Мы тут уж как-нибудь без вас обойдемся!"
- И куда же нам советуют убраться?
Данута-Гадасса не обиделась на сына - чего, мол, от бирюка хотеть, ведь в детстве у него не было такой утончённой воспитательницы, как мадемуазель Жаклин с её старомодными манерами и наставлениями, - и спокойно ответила:
- Мёртвые не знают, куда живым надо уходить, но они знают, откуда им надо уходить. - Если бы ты раньше меня послушался, то, знаешь, сынок, где бы мы сейчас с тобой были?
- Где-где? - не удержался от насмешки Иаков. - В спокойной золотоносной Америке? Или во Франции у твоей воспитательницы мадемуазель Жаклин?
Данута-Гадасса не была сильна в географии. Кроме Сморгони, Гомеля, Слуцка, Вильно и бесчисленных еврейских местечек, рассыпанных по черте оседлости, по которой они с Эзрой до самой его смерти мотались с дурно переведенными с французского романтическими мелодрамами и душещипательными романсами, других мало-мальски знакомых и безопасных мест для неё на свете не существовало.
- Мы сейчас были бы где-нибудь в России. Хотя русские и сумасброды, и кутилы, а во хмелю и вовсе могут без всякой на то причины морду расквасить, они кроме немцев никого не убивают. Евреев, по-моему, они точно не трогают. Кормится же как-то наш лейтенантик Арончик в Москве, свободно по улицам разгуливает, красоты фотографирует, и, слава Богу, там ему ничего не грозит. С Божьей помощью мы бы добрались до него, и он уж своему брату и матери помог бы рядышком обжиться.
- Немцы с такой скоростью наступают, что через полгода и до Москвы дойдут.
- Ты только на Арончика беды не накликай, - сказала она и вдруг сделала резкий разворот в другую сторону: - Ругаю тебя за то, что не хочешь отсюда никуда уходить, а, если говорить по совести, совсем упустила из виду главную причину.
- И что это за причина?
- Еще неизвестно, как бы я себя повела, может, поступила точь-в-точь, как ты. Ведь нет большего счастья, чем жить и умереть на своём месте.
- Я так и не понял, как бы ты поступила? - спросил Иаков, который зачастую никак не мог докопаться до смысла её присловий и афоризмов, почерпнутых Бог весть в каких драмах и трагедиях, и надеялся услышать от неё не только о великом счастье умереть на своём месте, но о чём-то более конкретном и обнадёживающем.
- Я тоже никуда бы отсюда не уходила. Позорно, спасая себя, бросать тех, кого любишь. Еще царь Соломон тысячу лет тому назад изрёк: любовь сильней смерти. Даже неразделенная. И я полностью с ним согласна, - Данута-Гадасса всей грудью набрала в легкие в воздух, но не тот, что смешивался в кладбищенской избе со стойким запахом тлена и плесени, а тот, от которого вдруг живительным, бодрящим ветерком в лицо и в сердце повеяло воспоминанием о первой запретной любви к красавцу и бродяге Эзре, залетевшему в Сморгонь словно с другой планеты и выманившему её из родового гнезда. - Я понимаю, почему ты наотрез отказываешься покидать Литву, я знаю, кто тебя к ней цепями приковывает. Не дед Эфраим, не я, твоя родная мать, не внук мой - первенец твоего брата Арона, не успевший сделать ни одного самостоятельного шага по земле, и не мертвые, которым ты столько лет подряд стелил их последнюю постель, а она… только она…
- Кто? - спросил Иаков, стараясь скрыть от матери мелкое, немужское подрагивание губ, хотя и не сомневался, кого мать через мгновенье назовёт.
- Элишева! - выпалила Данута-Гадасса. - Ты можешь уйти только с ней. Только с ней.
- Но я с ней, мама, уже попрощался, - расстрогавшись, сказал Иаков. - Навсегда.
- Попрощался! - передразнила она его. - С любовью, как и с сердцем в груди, можно, дурачок, проститься только одним способом - умерев. Ведь ты её любишь? Ну чего ты в свои сорок с лишним девственных лет вдруг зарделся, как девица? Ведь ты любишь её?
Ответить он не успел. За окнами избы неожиданно затарахтела телега, и в голове у наученного горьким опытом Иакова вдруг мелькнуло, что на кладбище за надгробными камнями снова нагрянули мародёры. Не теряя ни минуты, он бросился за своей чешской винтовкой, которая, как метла, торчала в сенях. Вслед за ним с криками "Стреляй первый, иначе они тебя убьют! Первый стреляй!" во двор выбежала босоногая, непричесанная Данута-Гадасса. Когда телега вплотную приблизилась к выкрошенной кир-пичной ограде кладбища, она разглядела лохматую гриву лошади и возницу, который лениво пощёлкивал в воздухе кнутом, как будто возвещал о своём приезде.
- Ломсаргис, - тихо сказал Иаков и передал винтовку матери.
- Мне-то она зачем? - вскинула та брови. - Ты решил, что в таком виде - неумытая, непричесанная, на босу ногу и с чешской винтовкой в руке - я ему больше понравлюсь?
- А ты отнеси её, пожалуйста, в избу и заодно переоденься. Что-то, видно, нехорошее случилось, раз Ломсаргис по дороге на базар свернул к нам кладбище. Не с Элишевой ли?
- Ну, ты сразу - с Элишевой, с Элишевой, - сказала Данута-Гадасса, прижав винтовку к боку. - Что с ней может случиться? Счастливица! Живёт себе на хуторе, как у Христа за пазухой. Ни немцев, ни русских, ни этих с белыми повязками. Коровы, свиньи, куры… Рай, настоящий рай. А может, он за тобой приехал?
- За мной?
- Может, станет тебя в батраки звать. Ведь скоро страда. Что если я наберусь храбрости и замолвлю за тебя словечко? Когда-то мужчины ни в чём мне не отказывали. Я им, чертям, отказывала, а они - никогда!
- Не смей. Только унизишься и ничего не добьешься.
- Это же не милостыню просить. Просить работы никогда не стыдно.
- Нет. И еще раз нет, - запретил всякие переговоры неуступчивый Иаков.
Данута-Гадасса покосилась на застывшую у ограды телегу, на Ломсаргиса, поправляющего сбрую и, приглаживая на ходу растрёпанные волосы, вооруженная и разочарованная засеменила в избу.
Намотав на грядки вожжи, Чеславас цепким взглядом первопроходца окинул раскиданные на пригорках и в низине неброские надгробья с причудливыми письменами и выцветшими шестиконечными звёздами и медленно направился к нахохлившейся, как наседка, избе.
- На еврейском кладбище я первый раз, - сказал Ломсаргис и протянул Чеславасу тяжелую, как лемех, руку. - А ведь на нём столько моих покупателей лежит. Тут, между прочим, покоится жена мастера Гедалье, мать Элишевы. Прошу прощения, имя выскочило у меня из головы.
- Пнина, - подсказал Иаков и пожал протянутую руку.
- Пнина, Пнина, - энергично подхватил Ломсаргис, подчеркивая свою близость к дому Банквечеров. - Она всегда у меня что-нибудь покупала - молодую картошку, капусту, мёд, ягоды на варенье. Очень любила торговаться, сражалась за каждый цент. До войны главный доход мне всегда приносили евреи.
- Может быть, - равнодушно сказал могильщик, не переставая думать об Элишеве.
- Хорошее было время. Приедешь, бывало, на базар с полной телегой, а возвращаешься на хутор порожняком, - пробубнил Ломсаргис.
Его деловитость и спокойствие показались Иакову какими-то неестественными и нарочитыми.
- С Элишевой ты давно встречался? - спросил Чеславас, враз забыв про покойных покупателей картошки, капусты, мёда и клубники на варенье.
- Давно. Последний раз - у вас, в Юодгиряй.
- С тех пор она сюда не заглядывала?
- Больше я её не видел.
Ему нетерпелось спросить у Ломсаргиса, почему тот ищет Элишеву именно тут, на кладбище. Неужели она ушла бы куда-нибудь с хутора, не предупредив своего благодетеля? Но Иаков решил не спрашивать, боясь услышать в ответ что-то недоброе.
- Странно, - только и вымолвил Ломсаргис.
Во дворе появилась запыхавшаяся Данута-Гадасса в своей любимой шляпе с перьями, в длинной, перепоясанной облезлым ремешком юбке, в ботинках.
- Мама, понас Ломсаргис спрашивает: в моё отсутствие Элишева Банквечер сюда не заглядывала?
- Нет. Никто сюда ни в твоё отсутствие, ни в моё присутствие не заглядывал. - О мародёрах она умолчала. - Сами подумайте, господин хороший, кто сейчас сюда заглянет? Жили мы тут, жили и дожили до того, что нас стороной обходят и жизнь, и смерть.
- А я почему-то был уверен, что Элишева у вас, - промолвил Ломсаргис и снова оглянулся вокруг, словно не верил, что они говорят ему правду.
- С ней что-то случилось? - наконец выдавил Иаков, не глядя ему в глаза.
- Не знаю. Я знаю столько же, сколько и вы, но надеюсь, что скоро она снова будет с нами. По-моему, мы на хуторе её не обижали. Относились как к родной дочери
Он замолк, как бы ожидая от них подтверждения своей правоты и поддержки.
Но угрюмый Иаков и принаряженная для успешных переговоров Данута-Гадасса, казалось, растеряли все свои слова.
- Однажды она уже пыталась бежать с хутора в Мишкине к родителям. Тогда мы снарядили погоню, и Эленуте удалось вернуть. Я не стал объяснять ей, что её близких там, к сожалению, уже нет и никогда не будет, подсадил в седло и прискакал с ней назад, в Юодгиряй.
Рассказ давался ему с трудом. После каждого предложения он делал коротенькую передышку, шмыгал крупным, мясистым носом и оглядывался на телегу, на дремавшую лошадь и скомканным носовым платком вытирал со лба пот.
- На этот раз Элишева перехитрила нас - меня и Рекса. Иаков с ним знаком.
- Знаком, - сказал Иаков. - Свирепый пёс.
- Свирепый-то свирепый, но проспал, негодяй… Я утром проснулся, вышел по обыкновению прогуляться по двору, а в хлеву - ор, коровы недоены, мычат, как будто их режут, на цепи обманутый пёс мечется. Ищу Элишеву там, ищу сям, зову по имени. Никакого отклика. - Чеславас спрятал платок, порылся в глубоком, как нора, кармане, извлек оттуда старый сатиновый кисет с доморощенным табаком и папиросной бумагой, скрутил козью ножку и закурил. - Весь день до самых сумерек мы с Рексом рыскали по зарослям и просекам Чёрной пущи, и всё напрасно. Просто ума не приложу, куда одна среди ночи она могла уйти.
- Домой, - вдруг произнесла притихшая Данута-Гадасса и надвинула на глаза свою шляпу с перьями, чтобы скрыть невольно навернувшиеся слезы.
- Домой?! - задохнулся Ломсаргис. - Вы предполагаете, что без документов, не взирая ни на что, Эленуте решила отправиться домой?
- Да. И это понятно - можно спастись от немцев, но от себя спастись нельзя.
- Что понятно? - понизив до шёпота голос, спросил ошеломлённый Чеславас.
- Когда человека гонит тоска или вина перед теми, кому он обязан жизнью и кого он любит, ему нипочём никакие опасности, и ни в каких документах он не нуждается.
- Но тех, кого Элишева любила, там, в том доме на Рыбацкой улице, как вам известно, уже нет. Там сейчас обосновался новый человек. Полицейский - бывший подмастерье господина Банквечера.
- Ну и что с того, что обосновался? Разве иногда на родной порог не приходят как на разоренную могилу? Чтобы поклониться руинам, постоять молча, нареветься.
- Это, увы, так, - согласился Чеславас, пораженный её убеждённостью. - Я еду на базар, но первым делом заскочу на Рыбацкую. Дай Бог, чтобы все наши дурные предчувствия не оправдались, и чтобы я её там нашёл.
- Мы все просим Бога, но вся беда в том, что Божий престол доверху завален непронумерованными просьбами. Кто знает, когда очередь до нашего прошения дойдет.
- Я мог бы, конечно, обратиться в полицию, там у меня знакомые, но… - Он вдруг закашлялся и, обжигая пальцы, быстро потушил козью ножку. - Но, сами понимаете, когда эти господа её найдут, живой она уже никуда не вернется. Если вы что-то узнаете первыми, дайте, пожалуйста, знать. В долгу не останусь.
- Главное - найти её, - промолвила Данута-Гадасса. - А там уж как-нибудь сочтемся. И, ради Бога, извините, за такое гостеприимство. Кроме чая без рафинада и печали ничем попотчевать не можем.
- Не извиняйтесь. Я тут сам вам кое-что привёз. Ведь мы за сенокос до сих пор с вашим сыном не рассчитались. Только по рюмочке клюкнули, - его заросшее щетиной лицо просквозила мимолётная улыбка. - Подгоню к избе телегу, и выбирайте из всего, что я везу на продажу, самое нужное. Несите корзину!
Данута-Гадасса от неожиданности застыла посреди двора, словно её ноги приросли к утоптанному чужими горестями и политому слезами щебню.
- Я мигом! - сломавшись, отрапортовала она и бросилась к избе, оставив в заложниках оторопевшего Иакова.
- Можете и мешочек для ржаной муки прихватить. Хлеб испечёте, - крикнул Чеславас и двинулся к кладбищенской ограде.
Почуяв близость хозяина, лошадь широко раздула ноздри, застенчиво и благодарно заржала. Ломсаргис потрепал её по холке, по-братски ткнулся лицом в её нагретую утренним солнцем морду, взял под уздцы и медленно повёл за собой.
Когда телега подкатила к избе, Данута-Гадасса была уже наготове - стояла с большой плетёной корзиной и холщовой торбой в руке и ждала, когда задолжавший Иакову за сенокос Ломсаргис разрешит ей взяться за дело.
- Корзина хорошая и торба вместительная, - похвалил её Ломсаргис.
Данута-Гадасса медлила, стояла возле телеги и, виновато поглядывая на Иакова, не смела прикоснуться к чужому добру.
- Начинайте, не обращайте на меня внимания, - сказал Ломсаргис. - Представьте себе, что вы сейчас не на кладбище, а в Мишкине, на базаре, что вы - обыкновенные покупатели, которые обошли десятки возов и, наконец, остановились у моей телеги. Остановились и выбрали то, что вам нужно, сложили в корзину и за всё заплатили честно заработанными деньгами. Поймите, это не подаяние. Я возвращаю вам свой долг. Если Господь Бог - не выдумка несчастливцев, и Он впрямь всё видит и слышит, то вознаградит меня и вас доброй вестью.
- Аминь, - сказала Данута-Гадасса.
- Аминь, - пробормотал Иаков.
- Ну, чего стоите? Набирайте! - подхлестнул их Ломсаргис. - Я хотел бы еще со своими товарами на базар успеть.
Но как ни торопил их Чеславас, в тот день попасть на мишкинский базар и продать свои товары ему суждено не было. Не успела Данута-Гадасса развязать припорошенный сеном мешок и бросить в плетёнку первые картофелины, как за воротами кладбища она заметила знакомую фигуру.
- Снова этот тип явился! - вскрикнула она. - Видно, за тобой.
- Не паникуй. На охоту эти мерзавцы поодиночке не ходят. Всегда сворой, - успокоил её Иаков.
- Да это ж бывший подмастерье господина Гедалье! - воскликнул Ломсаргис. - Может, Элишева на самом деле приходила к себе домой, и он что-то про неё наверняка знает…
Когда Томкус вошел в ворота, и его уже можно было разглядеть получше, Данута-Гадассса с облегчением вздохнула и сказала:
- Слава богу, без обреза…
- Здравствуйте, - промолвил Юозас, обращаясь скорее к Ломсаргису, чем к Иакову и Дануте-Гадассе, поставившей на землю корзину, чтобы при первой же надобности вцепиться ему в горло. Она не забыла, как в первые дни войны он шнырял по кладбищу, приглядывался к надгробным камням, которыми грозился вымостить все улицы Мишкине, и, пьяненький, уверял, что ни евреев, ни еврейского Бога в Мишкине больше не будет.
Нет, подумала она, Господь Бог - еврейский или христианский - не пришлёт с ним на кладбище благой вести - ни о Гедалье Банквечере, ни о его дочерях Рейзл и Элишеве, ни о ком другом. Он может быть только вестником беды.
- И с чем к нам мостильщик пожаловал? - грубо спросила у него Данута-Гадасса.
- Сейчас, сейчас… Дайте отдышаться, - сказал Томкус, который выглядел так, как будто по ошибке забрел на кладбище после длительного запоя - глаза налитые, хотя водкой от него и не пахло, картуз небрежно сдвинут на нестриженный затылок, фланелевая рубаха нараспашку, волосатая грудь напоказ, хромовые офицерские сапоги, снятые, видно, с какого-нибудь красного командира, заляпаны не то илом, не то мокрой глиной. - Извините, что так рано вас потревожил. Всю ночь глаз не сомкнул.
- Зачем ты всё это нам рассказываешь? - ощетинилась Данута-Гадасса. - Лёг бы под орешиной и выспался.
- Дело серьезное. Выслушайте меня до конца. Позапрошлой ночью я ночевал не на Рыбацкой, а у матери на Кленовой… Кто у нас бывал, тот знает: окна наши прямо на реку выходят... До неё от нас рукой подать.
- А короче ты, любезный, можешь? - перебил его Иаков. - Господин Ломсаргис спешит на базар.
- Господин Ломсаргис? Очень приятно, очень приятно, - Томкус старался совладать с волнением. - Видит Бог, я советовал вашей работнице вернуться на хутор… даже проводил до Зелёной рощи… Она обещала подумать и вернуться.
- Элишева? - дрогнул Чеславас.
- Так точно. А утром, вернее сказать, на рассвете, когда я, как обычно, нагишом спустился к Щучьей заводи, чтобы искупаться, я её увидел…
Юозас замолк и облизал пересохшие губы…
- Она лежала на берегу в одежде, в той, в какой приходила на Рыбацкую, и её всю омывало волнами… ноги… лицо… глаза… то набегут на неё, то откатят… а она лежит и не шевелится… Я подбежал к ней и, вы не поверите, заплакал…
Томкус понурил голову.
- Господи, Господи, - вдруг заголосила Данута-Гадасса. - Куда же Ты, если не ослеп, смотришь? Я, старуха, каждый день ворчу на Тебя, брюзжу, иногда всердцах ругаю Тебя, молю о смерти и хоть бы хны - живу, развалина, а она, молодая, безгрешная, полная сил, лежит на берегу и не чувствует, как её омывает тёплыми, летними волнами. Господи! Неужели кроме этой твоей единственной и последней ласки Ты для неё никакой другой не нашёл?
- Где она сейчас? - по-крестьянски сухо и сурово осведомился Ломсаргис.
- Мы с мамой перенесли несчастную в сарайчик, накрыли одеялом и заперли дверь на ключ, чтобы никто не зашёл. Сперва я хотел сообщить господину Тарайле, он сейчас и бургомистр, и начальник полиции, а потом передумал - решил отправиться сюда, к вам. Всё-таки родичи, и тут без всяких допросов и опознаний обойдется, тут похоронят её по-человечески, а не зароют как попало на какой-нибудь мусорной свалке.
- Это тебе на том свете зачтётся, а сейчас помоги выгрузить телегу, - сказал Томкусу Чеславас. - Поедем с тобой на Кленовую и привезём покойницу. - Он проглотил застрявший в горле комок и, словно сквозь стекло, обратился к могильщику. - Ты, Иаков, сбегай к колодцу, принеси парочку вёдер воды - надо напоить лошадь. А пока мы с господином Томкусом… я, кажется, не ошибся…
- Томкус я, Томкус, - с какой-то натужной признательностью отозвался Юозас.
- Пока мы будем в пути, вы тут, как положено по вашему чину, всё приготовьте.
- По чину, понас Ломсаргис не получится. Чтобы совершить погребение, требуется десять мужчин старше тринадцати лет… И обязательно евреев, - объяснил могильщик.
- Ничего не поделаешь. Придётся нам, господа, на время погребения стать евреями. По возрасту мы все, по-моему, вполне подходим. Ты, Иаков, станешь за четверых, а я и господин подмастерье… - Ломсаргису почему-то очень не хотелось называть нового жильца, самовольно вселившегося в дом Банквечера, ни по имени, ни по фамилии, - мы будем за шестерых недостающих. Он за троих, и я за троих.
- На время погребения можно и вороной стать, - попытался пошутить Томкус и вдруг похвастался. - Я даже знаю несколько слов еврейской молитвы: "Барух ата, Адонай, Мелех хаолям"… "Да будет благословенно имя Господа, Владыки мира".
Дождавшись водоноса с полными вёдрами, Чеславас напоил лошадь и вместе с ним и Томкусом принялся выгружать из телеги все свои товары.
Данута-Гадасса со стороны внимательно наблюдала за выгрузкой и изредка дружелюбно обменивалась печальными взглядами со смирной, понятливой лошадью, которая несуетно и нежадно окунала свою морду в ведро с колодезной водой.
Томкус и Иаков спешно выгружали из телеги товары, а Ломсаргис подхватывал их и аккуратно расставлял на земле, как на полке, в один ряд.
Работа спорилась. Грузчики старались перещеголять друг друга в сноровке, и грузный, широкоплечий Чеславас едва поспевал за ними.
А Данута-Гадасса по-прежнему прижимала к груди плетёнку с несколькими перекатывающимися по дну картофелинами, смотрела на эту дружную мужскую артель и, вытирая слезящиеся глаза рукавом своего выходного, изъеденного молью платья, безмолвно, и неистово совестила всесильного Господа Бога, который карает не тех, кто заслуживает кары, а тех, кто достоин Его любви, защиты и снисхождения.
Когда Чеславас забрался на облучок, а Томкус устроился сзади на разворошенном сене, Данута-Гадасса поставила на землю в выстроенный Ломсаргисом ряд корзину с даровыми картофелинами, подошла к Иакову и тихо и горестно сказала:
- Оказывается, сынок, не один ты её любил. И он тоже. Может, даже сильней, чем ты. Потому, видно, и рисковал. - И она показала в ту сторону, в которую рысью под понукания хозяина бежала лошадь.
- Её все любили. Все. Даже куры, даже коровы в хлеву, даже свиньи… Ведь и ты, мама, её любила.
- Любила, хотя когда-то и называла козявкой… И Рейзл я любила… Я всегда хотела иметь дочерей. Не могильщиков, не полицейских, не солдат, которые убивают и которых убивают. Но Бог взял и распорядился по-другому, - промолвила Данута-Гадасса, стараясь затолкать накатывающую и липнущую к голосовым связкам боль. - Я думаю, теперь тебя тут уже никто не держит - мертвую в невесты не берут. Попрощаемся с Элишевой, с нашей Шевочкой, и уйдем отсюда. Неважно, куда - хоть в Россию, хоть в Америку, хоть в Палестину, хоть к чёрту на кулички. В мире сейчас нет такого уголка, где могут жить нормальные люди. Важна не конечная остановка, важна дорога.
- Но ты же сама совсем недавно говорила, что нет ничего лучше, чем жить и умереть на своём месте, - спокойно сказал Иаков, привыкший к частой переменчивости её взглядов и намерений.
- Ну и что, что говорила? Своим местом Литва была для Элишевы, для твоего деда и твоего отца. Но не для нас - мы с тобой не тут родились, - не растерявшись, отпарировала она его выпад. - Уйдем отсюда, Иаков! Ну, что ты молчишь? Знай, если ты после того, что случилось, не уйдешь со мной, я уйду одна.
- Уйдем, уйдем!..
- Правда? Я не ослышалась. Ты сказал: "уйдем"? Не для того, чтобы меня успокоить?
- Не для того, мама.
- Если Семён не свалится, мы и его с собой возьмем… Сначала приведем его сюда, затопим баньку, он, видно, век не парился, накормим чем Ломсаргис послал и скажем, что Мессия первым дело придёт к мёртвым, чтобы воскресить их. Поэтому лучше подкарауливать его не на развилке, а на кладбище…
- Ага, - сказал Иаков. - Поэтому лучше подкарауливать его не на развилке, а на кладбище…
Дануте-Гадассе нравилось, когда с ней соглашались беспрекословно, а не высокомерным молчанием или пренебрежительным кивком.
- А если, не дай Бог, свалится, то проводим его к отцу и возьмем только козу. Не оставлять же её после стольких лет верной службы на съедение оголодавшим волкам.
- Не оставлять же её…
- Какой ты у меня хороший! Дай я тебя расцелую… Ведь кроме меня, тебя ни одна женщина в жизни не целовала. Ты сорок лет прожил на свете и до сих пор не знаешь, что за наслаждение прикоснуться к губам той, которую любишь, вдыхать запах её волос и ощущать трепет её тела. Ты чистый, ты самый лучший. Но поклянись, что не передумаешь, не обманешь.
- Не передумаю и не обману, - сказал он, но клясться не стал. Евреи, как учил дед Эфраим, Богом не клянутся.
- Я умру, если ты передумаешь, - повторила Данута-Гадасса и, обессилев, как уставшая в полёте птица, села на землю, касаясь рукавом своего выходного, изъеденного молью платья козьих орешков, которыми был усыпан неметёный кладбищенский двор.
- Тебе плохо? - встревожился Иаков.
- Сердце немножко шалит, - призналась Данута-Гадасса и побарабанила пальцами по грудной клетке, словно призывая озорное сердце к порядку… - Ничего, пошалит, пошалит и уймется. Не очень-то я его щадила - тратила, как богачка, и разорила. Каждый день отрывала по кусочку и отдавала другим - кому нужно и кому не нужно. Видно, самой себе на старость оставила слишком мало.
- Пойди, мама, приляг. - Иаков поймал себя на мысли, что, преодолев понемногу давнюю и непонятную отчужденность, он все чаще называет её мамой, а не Данутой-Гадассой. - Отдохни. Ведь тебе еще предстоит и обмыть Элишеву и завернуть её в простынь. Кроме тебя, к ней уже никто руками не прикоснётся. Помнишь, мы эту простынь купили не для савана, а как подарок Арону, но он переехал к своей Рейзл на Рыбацкую… Так она и осталась в комоде… в нижнем ящике… Иди, мама, отдохни. А я пошёл за лопатой…
Иаков помог ей подняться и направился мимо ближних замшелых надгробий, сооруженных еще в незапамятные времена Александра Первого, к могиле Пнины Банквечер. Тут, рядышком с ней, под тем же густым и крепким клёном упокоится и её старшая дочь Элишева, которая из чувства вины перед своими близкими свела счёты с жизнью.
Никогда ещё он так долго не рыл для покойника могилу. Всегда послушная лопата вдруг потяжелела, затупилась, отказываясь вгрызаться в землю, да и сама земля по наущению Бога решила воспротивиться такой вопиющей несправедливости и такому греху, как добровольный уход из жизни. Бугорок рыжей глины, пахнущей, несмотря на июльский зной, весенней свежестью, рос медленно и тяжело.
Иаков разделся по пояс, повесил мокрую рубаху на ветки клёна и вернулся к яме. Вдруг ему попалась на глаза птичка-красногрудка, которая сидела на холмике, чистила перышки и тихо щебетала. То ли Иакову почудилось, то ли на самом деле совпало - но это была та самая пичуга, которая после налёта мародёров на кладбище сидела на бугорке и тешила его своим пением, когда он копал могилу для самого себя.
Пичуга звонко заливалась, всё время поворачивала точеную головку и перламутровым взглядом пялилась на могильщика, который стоял неподвижно, опершись на лопату, и боялся каким-нибудь неловким движением её вспугнуть. Иаков ждал, когда она всласть напоётся и сама улетит, но та спокойно терлась жёлтым клювиком о нарытую глину и никуда не собиралась улетать, как будто кем-то невидимым была с умыслом приставлена к Иакову. Не знак ли это, посланный ему свыше, подумал Иаков, и мелькнувшая догадка заставила его съежиться. Может, Господу было угодно, чтобы в неё, в эту крохотную и жизнерадостную певунью, переселилась душа покойной Элишевы, душа, не желающая отлетать в небеса и ниспосланная утешить его и умалить его горе? Может, это Элишева заливистым голоском крохотной птахи просит у него прощения за то, что отказалась связать с ним навеки свою судьбу и кается, что такое с собой натворила…
Когда Иаков снова спрыгнул в яму и стал оттуда яростно выбрасывать последние комья, птичка-красногрудка, напуганная хлопками падающей глины, вспорхнула, покружилась над соседними надгробьями, а потом снова по-хозяйски примостилась на холмик и защебетала пуще прежнего..
Телега из Мишкине задерживалась и, пытаясь совладать с обуревавшей его тревогой, Иаков принялся собирать опавшие листья и срывать растущие в просветах между памятниками ромашки, одуванчики, колокольчики, васильки, чтобы против всех правил и обычаев выстелить ими вырытую для Элишевы могилу.
Выстелив яму цветочным ковром, он вернулся в избу, разжёг в печи огонь и принялся в огромном ржавом чугуне подогревать для обмывания усопшей воду.
- Простыня чистая, белая-белая, как подвенечное платье, я её раздену, накрою, а ты, когда я тебя позову, поможешь мне завернуть Шевочку, а потом вы вдвоём с Ломсаргисом, только не с этим полициантом, осторожно направитесь к могиле, - сказала Данута-Гадасса. - А теперь накрой меня чем-нибудь. Что-то меня знобит, - сказала она, поудобней устраиваясь на трескучем топчане и глядя в потолок, на котором большой чёрный паук с великим тщанием готовил гибель для безвредных, но надоедливых мошек, видно, не считая их Божьими тварями.
Иаков накрыл её ватным одеялом и проворчал:
- Смотри, не расхворайся - без тебя я как без рук.
- На похоронах я всегда себя чувствую скверно, - ответила Данута-Гадасса. - Ведь, как хорошенько подумаешь, на похоронах хоронят не только покойника - и нас с тобой.
- И нас с тобой? - вытаращил он на неё глаза. Не заговаривается ли она? Не бредит ли?
- А чему ты удивляешься? Частицу нашей души… какую-нибудь нашу надежду… любовь. Разве после всего, что случилось, в тебе ничего не умерло? Разве у господина Чеславаса, прятавшего её от смерти, что-то не оборвалось? Даже у этого прислужника Томкуса, который не отдал её на поругание своим дружкам из полиции, что-то внутри не надломилось? - Она приподнялась на топчане и прохрипела: - Это, Иаков, лишь кажется, что люди умирают по отдельности. Мы умираем все вместе. Только у каждого из нас свой срок. Ты этого пока не понимаешь, но когда-нибудь, если от такой жизни не озвереешь, поймешь.
- Кажется, едут.
- А я не слышу. Уши как будто чертополохом заросли. Бывает, что не слышу даже то, что сама говорю, кому говорю и зачем говорю, - пожурила она себя, прислушиваясь к скрипу приближающейся телеги.
Иаков подошел к распахнутому окну, глянул во двор и с тоской выдохнул:
- Приехали!
- Скажи им, чтобы подъехали не к избе, а прямо к пристройке, - засуетилась Данута-Гадасса. - И проследи, чтобы Шевочку осторожно выгрузили и осторожно несли, не так, как пьяницу из кабака, когда один за голову хватает, а другой за ноги. И сними, пожалуйста, с вешалки две шапки. Картуз деда Эфраима для понаса Чеславаса и оставленную Ароном фуражку… ну ту, со сломанным козырьком… для этого… который тебя и Арона разыскивал.
Телега въехала во двор. Чтобы не вызывать подозрения, труп Элишевы доверху завалили сеном и всяким барахлом, наспех собранным Антаниной, матерью Томкуса. Возница Ломсаргис с вожжами в руке напоминал скорее старьевщика, чем безбедного хозяина.
- Долгонько, однако же, ехали, - укорил Ломсаргиса Иаков. - Что-нибудь приключилось?
- Слава Богу, ничего. Просто добирались не прямиком, а окольными путями. Так дольше, но надёжнее, - оправдываясь, буркнул Чеславас и первым соскочил на землю. - Ведь за тайную перевозку еврея, даже мёртвого, сейчас можно и свинцовую пульку схлопотать. - Он поскрёб рыжую щетину на обветренных щеках и повернулся к Томкусу: - А ты чего не слазишь?
Отряхивая прилипшие к штанам соломинки и колючки, из телеги выбрался и Томкус.
- Куда теперь? - спросил Ломсаргис.
- Туда, - Иаков показал рукой на деревянную погребальную пристройку, где покойникам оказывали последние скромные земные услуги.
Чеславас и Томкус быстро сгребли в кучу сено и ненужное барахло, отвалили грядку, засунули свои ручищи под спину Элишевы, одетую в промокшее до нитки платье, приподняли её над возом и с какой-то замедленной и покаянной торжественностью понесли туда, куда велел им Иаков.
Вскоре и сам Иаков отправился в пристройку с чугуном нагретой воды.
- Поставь чугун на стол, - сказала сыну Данута-Гадасса. - И оставь меня с ней наедине.
- Посмотри, мама, волосы у Элишевы еще живые, - вдруг промолвил Иаков, погладил покойницу по голове и попытался намотать на палец спадавший на лоб локон.
- Что ты делаешь?! - закричала Данута-Гадасса. - Уходи.
Иаков зажмурился, неуклюже поклонился столу, засопел и, толкнув ногой дверь, зашагал к избе за шапками.
Держа в каждой руке по шапке, он вернулся к Чеславасу и Томкусу, которые стояли у кладбищенской ограды и о чём-то тихо переговаривались.
- Базар давно кончился, - пробасил Чеславас. - Мне в Мишкине делать нечего - подвезти тебя не могу. На хуторе в Юодгиряй, видно, жена уже переполох подняла. Когда я хоть на час задерживаюсь, она даже у кур спрашивает, куда я девался.
- Тогда я, пожалуй, пойду. Вы тут и без меня справитесь, - бросил Томкус.
- А я тебе фуражку Арона принёс, - сказал Иаков. - Нельзя стоять перед мёртвыми с непокрытой головой.
- А фуражка мне не нужна. Я ухожу. Чем мог, тем помог Элишеве, царствие ей небесное! Лучшей еврейки, чем она, в Мишкине, а, может, и во всей Литве не было. - Он порывался еще что-то сказать о ней, чтобы сгладить невыгодное впечатление о самом себе, но не стал ворошить своё истлевшее прошлое - вскинул в прощальном приветствии вверх руку и, сгорбившись и не оглядываясь, поплёлся к просёлку.
Из погребальной пристройки выскользнула взъерошенная, бледная Данута-Гадасса с платьем и обувью покойной, которые она не знала, куда деть...
- Всё готово, - сообщила она Иакову, развесив на солнцепёке платье и водрузив туфли на колышки плетня. - Выносите!
Иаков в потёртой ермолке и Ломсаргис в старом картузе старика Эфраима бережно вынесли из пристройки Элишеву, донесли утопленницу до её последнего пристанища и под рыдание Дануты-Гадассы опустили в яму.
Когда Иаков засыпал могилу, он начал тихо бормотать заупокойную молитву.
Чуть поодаль от него под сосной по-литовски отрешенно творил свою молитву Ломсаргис.
Мольба пересекалась, сливалась воедино, и у Дануты-Гадассы холодела спина от этого похожего на заклинание, дружного и ревностного бормотанья.
В синем, без единой помарки и кляксы, небе, им внимали оба Бога, исстари соперничающие и спорящие друг другом из-за своего величия и всесилия, и каждый из них по-отцовски обещал молящимся, что примут Элишеву Банквечер - Эленуте Рамашаускайте в свои любвеобильные объятья и воздадут ей сторицей за то, что не по их вине ей не было воздано на земле.
Только Данута-Гадасса не молилась, а продолжала рыдать взахлёб, ибо верила, что в отличие от слов, которые можно найти в псалтыре и в молитвеннике, в драмах и трагедиях, настоящие слёзы ни у кого взаймы не возьмешь. Они всегда свои. Одолженными слезами не плачут.
Нарушая святость молитвы, во дворе протяжно заржала лошадь, и Ломсаргис заторопился с кладбища.
Подойдя к телеге, он несколько раз похлопал свою вороную по крупу, лоснившемуся в лучах полуденного солнца, снял помятый картуз, протянул его Иакову и сказал:
- Мне пора. Товары оставляю вам. Варите, жарьте, пеките и ешьте на здоровье. - Он подтянул подпругу, забрался на облучок, взялся за кнут и добавил: - По пути с базара или на базар постараюсь иногда навестить вас… и Эленуте…
- Спасибо, - сказала Данута-Гадасса.
- Не за что.
- Хоть вы будете иногда за её могилой присматривать.
- А вы что - не будете?
- Мы тут за могилами присматривали десятки лет, но скоро с Божьей помощью собираемся покинуть кладбище. Уйдем отсюда. Евреев нет, умирать некому…
- Куда уйдете? - спросил Ломсаргис.
- Мама! Господин Ломсаргис спешит домой… Ты в другой раз расскажешь ему о своих планах, - вмешался в разговор Иаков, смекнув, куда она клонит.
- Иакова зовут в Скаруляй, в батраки, - Данута-Гадасса боднула головой воздух в сторону сына. - Условия хорошие… Сенокосные луга, пасека, пруд с карпами… конюшня с породистыми лошадьми. Куры, гуси…
- Что ж, раз решили уйти, остается только пожелать вам удачи, - промолвил Ломсаргис.
Данута-Гадасса ждала от него других слов - человек взял бы и просто бы сказал - перебирайтесь ко мне, и все дела.
Но Ломсаргис не клюнул на её наживку.
- А как же Эленуте? Неужели от Эленуте и следа не останется?
- От всего кладбища следа не останется. Камни уже растаскивают, - сказала она. - Кому пожалуешься, кому сообщишь, если сам Господь Бог - Главный полицейский не может навести на свете порядок. - На сей раз Данута-Гадасса боднула головой небо. - Теперь повсюду хозяйничает его величество Сатана, у которого ба-а-а-аль-шая паства и который расплачивается с ней не священными заповедями, а наличными денежками.
- До свидания, - сказал Чеславас, вспомнив про бедную Пране, и дёрнул вожжи. Лошадь радостно зафыркала, и телега покатила со двора.
- Ну что ты наплела ему про Скаруляй, про луга, пасеку, карпов? - упрекнул её Иаков. - Это ж неправда.
- А что, по-твоему, правда? - взвилась мать. - Немцы? Их подкаблучники? Голод? Рвы в Зеленой роще? Старость? Ненавижу правду! От неё разит кровью и тленом!
- Ты устала. Тебе надо полежать, поспать. Снесу в избу всё, что оставил Ломсаргис, и заварю тебе валерьяновый корень.
- Мне бы сейчас не твоей валерьянки, а мышьяку… Один раз, незадолго до твоего рождения, я уже пыталась так в корчме успокоиться, но чёртовый корчмарь подменил мышьяк каким-то усыпляющим сиропом…
- Ты зря так волнуешься… Поставим Элишеве скромный памятник и…
- Памятник? Элишеве? Ты с ума сошёл! Кому теперь кроме мародёров нужны новые памятники на еврейском кладбище, когда они ломами старые крушат?
Данута-Гадасса не стала допытываться у него, где он добудет и как доставит сюда надгробный камень - не взвалит же на плечи и не понесёт. Бессмысленно было ему доказывать, что самые прочные памятники - не из гранита, не из мрамора, не из полевого валуна, а те, что строятся в сердце и дыханием живых из рода в род передаются по наследству. Она знала, что, как Иакова ни уговаривай, он все равно сделает по-своему.
- Я чувствую, что мне придётся уйти отсюда одной…
- Уйдем вместе, - в который раз повторил он. - А пока пойди полежи. Может, соснешь часочек. А я сварю какой-нибудь супчик, налью нам с тобой по чарочке вишневой настойки, и мы выпьем за помин души Элишевы. А пока ты будешь отдыхать, я сбегаю на развилку и покормлю Семёна.
- Хорошо, - с какой-то обреченностью сказала Данута-Гадасса и побрела к избе.
На прежнем месте Иаков Семена не нашел. Поставив плетенку с провизией на обочину, могильщик углубился в молодой, пахучий сосняк, сложил лодочкой руки и что есть мочи закричал:
- Семён! Семён!
Ему охотно ответило только эхо.
Вдруг в конце просеки, прорубленной евреями с разрешения довоенных властей к своему кладбищу, перед ним забелело какое-то колеблемое безобидным, теплым ветерком пятно, которое при ближайшем рассмотрении оказалось рубахой Семёна. Сам Семён, облепленный юркими муравьями, лежал на густом, как мех, мягком мху. Муравьи сновали по нему, как по стволу поваленного дерева, забираясь в ноздри и в большие, заросшие седыми волосами уши. Копошились они и на лбу, и в глазных впадинах, как будто пытались вернуть ему зрение.
Иаков опустился на колени и стал смахивать с застывшего лица Семёна их полчища, но упорные насекомые возвращались и с прежним рвением принимались устраивать свои бессмысленные бега.
Матери, когда она проснется, ничего не скажу, решил Иаков. Или скажу, что Семён с аппетитом поел и еще попросил добавки, но уходить с развилки он никуда не хочет - мол, кто в чудеса не верит, то никогда их не дождется.
Но Данута-Гадасса не проснулась.
Господь Бог услышал её мольбу и смилостивился над своей рабой - Он, Милосердный, оставил племянницу знатной и высокомерной Стефании Скуйбышевской, навсегда во сне. Под огромном, как небо, куполом приехавшего из Санкт-Петербурга цирка в третьем ряду, слева от мадемуазель Жаклин сидела, не отрывая взгляда от арены, маленькая девочка Данусенька в коротеньком платьице с рюшечками, с пурпурным, невянущим, похожим на тюльпан, бантом на голове и в лакированных туфельках, а по обе стороны, до самого верхнего яруса примостились сыновья Данусеньки - Иаков и Арон, сват Гедалье Банквечер с женой Пниной и дочерьми Рейзл и Элишевой, бакалейщик Хацкель Брегман по прозвищу "Еврейские новости", доктор Пакельчик со своими четырьмя отпрысками Сореле и Авремеле, Файвеле и Йохевед, мясник Фридман и мукомол Берелович, керосинщик Кавалерчик и галантерейщик Амстердамский со своими отпрысками. Для них, для их родственников, детей и внуков под этим куполом, огромным, как синее, без единой помарки и кляксы, небо над Мишкине, кувыркались, как ангелы, акробаты в белом трико, понарошку лупили друг друга и катались от смеха по ковру клоуны, по кругу танцевали пони, в такт музыке по серёдке била копытом вороная понаса Ломсаргиса, а знаменитый итальянец Джузеппе Бертини - чародей и маг - глотал не только хвосты пламени, но и пущенные в невинных в Зелёной роще пульки, но не выдувал и не выплёвывал их обратно. Маленькая восхищённая девочка в платье с рюшечками и пурпурным бантом на точеной головке выбежала из третьего ряда на арену, захлопала ручками в белых лайковых перчатках и на весь битком набитый цирк закричала:
- Браво!
За ней со своих мест повскакали все расстрелянные евреи Мишкине и тоже захлопали магу и чародею Джузеппе Бертини, проглотившему все пущенные в них в Зелёной роще пули.
Вместе с Данусенькой они до хрипоты кричали "Браво!" до тех пор, пока с плетёнкой в руках через порог кладбищенской избы не переступил подавленный Иаков.
- Представь себе, мама, Семён всё навернул с аппетитом и ещё попросил.
Но Данута-Гадасса не отозвалась, а он не хотел прерывать её сон. Во сне её лицо разгладилось и было на редкость спокойным и умиротворенным.
Не прерывал её сон и Господь Бог. Ведь и Он когда-то был маленьким и любил всякие представления.
Предчувствуя что-то неладное, Иаков подошел поближе к топчану и еще раз глянул в лицо Дануты-Гадассы. На нем было разлито прежнее спокойствие, озаренное счастливой детской улыбкой, но Иакову показалось, что и по её лицу безнаказанно шныряют вездесущие муравьи, а она даже не морщилась и не отпугивала их.
- Мама! Мама! - вскрикнул он. - Мы уйдем, мы уйдем сейчас же, завтра утром, когда ты захочешь!.
Всю ночь до самого рассвета Иаков стоял над ней и захлёбывался слезами.
Ни её, ни Семёна, так и не дождавшегося Мессию, ему похоронить не удалось. Утром по доносу Томкуса, боявшегося свидетелей его крамольной доброты и пагубной терпимости, за Иаковом пришли.
До начала Нового еврейского года, до первых осенних ливней за могилами присматривала одичавшая от одиночества коза, которая пропалывала травку между надгробиями, натирала их своими рожками, но потом и она тихо испустила дух.
Только мятежные вороны - вечные хулители того, что творится под небесами, продолжали вить на старых соснах гнёзда, выводить дерзких, неуёмных птенцов и каждый день спозаранку тщились своим роковым карканьем разбудить мертвых. Но упокоившиеся евреи Мишкине не спешили просыпаться, видимо, опасаясь, что и за ними, как и за их верным сторожем Иаковом, в это душное июльское утро придут c автоматом.
- Карр, карр, карр…

Ноябрь 2004 - май 2006

Вернуться на главную страницу


 

КАКИЕ ОНИ - ИЗРАИЛЬТЯНЕ?

Константин КАПИТОНОВ, Москва

Этот вопрос я постоянно задавал себе во время работы в Израиле. Судите сами: страна, которая на протяжении почти 60 лет расходует не менее 70% (!) валового национального дохода на вооружение и войну, дает отпор террористам, создала самые передовые "ноу-хау", выращивает самые экологически чистые продукты питания (практически на песке и глине) и экспортирует их в 57 развитых стран. Не говоря уже о том, что смогла предоставить крышу над головой миллионам людей.
Те израильтяне, чья зарплата не дотягивает до прожиточного уровня, получают доплату. Человек, который мало зарабатывает, налогов практически не платит. Некоторые не могут найти работу и весьма долго живут на пособие. Но они не только не унывают, но даже шутят: "Уже восьмой год семья Рабиновичей живет на месячное пособие. За это время они купили машину, квартиру и провели отпуск на Багамских островах".
А взять, к примеру, израильский кибуц. Явление просто уникальное!
Или ЦАХАЛ. Избегать службы, мягко говоря, неприлично, даже под законным предлогом. Желание послужить еврейскому государству идет от души.
Что поразило меня, так это то, что солдаты и солдатки спокойно едут на побывку домой со своим штатным стрелковым оружием. С автоматическими винтовками и автоматами и полными рожками боевых патронов.
Израильтяне живут одним днем, спешат радоваться моменту, не боятся рисковать. Здесь не знают, что будет завтра, и поэтому любят хорошо провести сегодняшний день.
Парадоксы и странности еврейского государства очень точно подметил выдающийся израильский писатель-юморист Эфраим Кишон. Вот лишь некоторые его наблюдения:
Это единственная страна, где матери учатся родному языку у своих детей.
Это единственная страна, в которой уже взрывались иракские "скады", "катюши" из Ливана, самоубийцы из Газы и снаряды из Сирии, но все равно трехкомнатная квартира здесь стоит дороже, чем в Париже.
Это единственная страна, в которой богатеи представляют социалистическую левую идеологию, бедные - капиталистическую правую, а средний класс платит за всё.
Это единственная страна, в которой израильское меню состоит из арабского салата, румынского кебаба, иракской питы и крема Бавария.
Это единственная страна, в которой можно знать о военном положении по тем песням, которые звучат по радио.
Это единственная страна, в которой человек в растрепанной рубашке с пятном - это министр, а человек в костюме и галстуке - его водитель.
Это единственная страна, в которой мусульмане продают церковные сувениры христианам, а те расплачиваются с ними банкнотами с изображением Рамбама.
Это единственная страна, в которой дети покидают родительский дом в 18 лет, но в 24 по-прежнему живут там.
Это единственная страна, в которой без проблем можно раздобыть компьютерную программу управления космическим кораблем, но техника по ремонту стиральной машины надо ожидать неделю.
Это единственная страна, в которой на первом свидании парень спрашивает у девушки, в каких войсках она служила, и единственная страна, где выясняется, что ее боевой опыт богаче, чем у него.
Это единственная страна, в которой большинство ее жителей не в состоянии объяснить, почему они живут именно здесь, но у них есть тысяча объяснений, почему невозможно жить ни в одном другом месте.
Это единственная страна, в которой за обязательное образование платит государство, а за бесплатное платят родители.
Это единственная страна, в которой бастуют безработные.
Это единственная страна, в которой шестидесятилетние мужчины все еще ненавидят своего сержанта из учебного батальона.
Это единственная страна, которая запустила в космос спутник связи, но никто не дает другому договорить фразу.
Это единственная страна, в которой гость, впервые приходя в твой дом, говорит: "Можно, я сам возьму из холодильника?"
Это единственная страна, в которой гостям показывают фотографии детей, когда сами дети находятся рядом, и при этом ужасно стесняются.
Это единственная страна, в которой если ты ненавидишь политиков, ненавидишь служащих, ненавидишь существующее положение, ненавидишь налоги, ненавидишь качество обслуживания и ненавидишь погоду, означает то, что ты любишь ее.

Что еще можно добавить после Эфраима Кишона? Рассказать о семитском сходстве иудеев и арабов и различии, вытекающих одно из другого? Об особых откровениях восточного языка жестов? О девушке в зеленой, стильно подогнанной по фигуре военной форме, которая держит в одной руке автомат, а в другой - букетик цветов?
И все-таки можно…
За время командировки у меня было много поездок и встреч. Они-то и дали возможность найти (разумеется, отчасти) ответ на вопрос: какие они - израильтяне?
Несмотря на то, что невозможно встретить израильтянина, который не критиковал бы Израиль за что угодно - внешнюю и внутреннюю политику правительства, "социалистическую" экономику, высокие налоги, плохие дороги и низкий уровень сервиса - израильтяне очень любят свою страну и гордятся ею. 86% из них предпочитают быть гражданами именно Израиля, а не какой-нибудь другой страны. 55% вообще уверены, что страны лучше, чем Израиль, нет на свете.
Однако патриотизм израильтян весьма своеобразен. Так, 65% граждан считают, что в этом государстве существуют вещи, заставляющие их стыдиться того, что они израильтяне.
Израильтяне - открытые, словоохотливые и общительные люди. Они встрянут в чужой разговор на улице, чтобы от души что-то посоветовать. Будут читать газету в руках пассажира, сидящего с ними рядом в автобусе, и даже попросят его не так быстро переворачивать страницы.
Они никогда не позволят знакомому самому починить машину, даже несмотря на его протесты. Нередко их желание помочь принимает форму вмешательства в чужие дела и может быть воспринято как бесцеремонность. У них просто нет такого распространенного у других народов правила: не лезть не в свое дело. Даже в крупных городах израильтяне не отвернутся, если кто-то поскользнется и упадет. Они непременно остановятся и вмешаются, ибо в Израиле всем и до всего есть дело.
На двух израильтян приходятся, по крайней мере, три мнения. Израильтяне любят иметь категорические суждения по всем вопросам, и нет ничего приятнее, чем их озвучивать. Любой, кто не имеет своего мнения или производит впечатление колеблющегося, считается слабаком. Настоящий израильтянин говорит с уверенностью и страстностью пророка. Когда ему приходится сталкиваться с фактами, которые полностью противоречат его теориям, он отвечает: "Ну, так это именно то, что я только что говорил! Друг мой, ты меня не слушал…"
Для израильтянина нет ничего более приятного, чем вызывать всеобщее восхищение. Любой израильтянин, которого вы встретите, провел, по его словам, свои годы службы в армии на самых высоких командных постах (на самом деле он служил поваром на базе в 100 метрах от дома). Израильтянин скажет, что он владеет "магазином интимных вещей" (в действительности - лавочка, где торгуют нижним бельем), "имеет транспортный бизнес" (водит такси) или "обладает новым автомобилем VIP-класса" ("Вольво" 1979 года, который он недавно купил, и поэтому для него он - новый).
Другой израильтянин никогда не примет все за чистую монету. Его натренированное ухо всегда переведет эти заявления на язык истины.
Израильтяне - народ нервный. Они постоянно спешат, они - невежливы. Но это вовсе не означает, что израильтяне - плохие люди. С какой-то точки зрения предпочтительнее попасть в неприятность как раз в Израиле, чем в другой стране. Здесь вам помогут. Но с другой стороны, больше шансов попасть в неприятность именно в Израиле.
Израильтяне очень вспыльчивы. Они взрываются, когда видят перед собой какое-то препятствие. Нетерпеливость - это их нормальное состояние. Если вы хотите в этом убедиться, попытайтесь перегнать кого-нибудь на трассе, сесть в театре на чужое место или пролезть без очереди в кабинет врача. Во всех этих случаях вы встретите взрыв негодования, оскорбления, автомобильные гудки и т. п.
Надо видеть израильтянина за рулем. Он уверен, что на трассе существует несколько особых законов, которые гласят: трасса - это зона войны, на которой пленных не берут. Если вас обогнали, значит, вы - никудышный водитель. Поскольку все водители слегка ненормальны, вы должны гнать как буйный сумасшедший, чтобы все ваши соперники перепугались: со мной никакого ДТП никогда не случится.
Когда ему укажут на то, что он превышает скорость, израильтянин будет защищаться: "В Израиле, если вы куда-нибудь хотите попасть, вам надо нестись как сумасшедшему". Но самое страшное на дорогах - это не кровавые аварии, а штрафы, которые в последнее время (особенно за превышение скорости) сильно выросли.
Израильтяне - неважные слуги. В любой европейской стране тамошний официант - именно официант, кондуктор - действительно - кондуктор. А в Израиле официант непременно хочет быть хозяином ресторана, кондуктор - генеральным директором фирмы.
Еще один момент. Израильтяне - все еще не единая нация, они не понимают реакции друг друга. То, что естественно для одного, дико, а иногда оскорбительно для другого. Люди живут вместе, а мыслят по-разному.
Профессор Хайфского университета Адир Коэн несколько месяцев проводил опросы сотен представителей разных социальных групп израильского общества, изучая феномен лжи в среде израильтян. Он выяснил, что 66% из них лгут, чтобы произвести на окружающих "хорошее впечатление".
Самыми лгущими среди представителей различных профессий оказались израильские политики, работники рекламных агентств и компаний, а также адвокаты. Далее идут журналисты и… школьные учителя. Профессор утверждает, что каждый третий израильтянин лжет хотя бы один раз в день.
Пресловутый "левантизм" - необязательность и непунктуальность - в полной мере присущи израильтянам. Опоздания на встречу, официальное или любое другое мероприятие на четверть часа считаются нормальным явлением. Это касается даже приходов на работу и начала трудового дня.
Другой негативной отличительной чертой многих израильтян, о которой они сами зачастую говорят почему-то с благодушной улыбкой, является простодушно-естественная бесцеремонность, беспардонность и бытовая наглость.
Едущий впереди вас в потоке машин водитель вдруг останавливает свой автомобиль и… спокойно идет в киоск купить сигарет. 5-10 остановившихся машин начинают отчаянно сигналить, а виновник безмятежно делает свое дело, возвращается, да еще возмущенно махнет рукой: "Потерпеть не можете?! У меня сигареты кончились…"
Уже несколько лет ведется кампания за отключение сотовых телефонов хотя бы в театральном и концертном залах. Но в Израиле по-прежнему немало таких, кто не отказывает себе в удовольствии пересказать ход спектакля прямо из зала. Приехавший к подружке в полночь молодой человек посигналит ей автомобильным клаксоном, а она, выглянув из окна пятого этажа, в полный голос начнет обсуждать с ним, куда они поедут веселиться и что ей надеть по этому случаю.
"Крикливый, громкоголосый, нетерпимый к окружающим нахал" - так выглядит израильтянин в собственных глазах. Результаты одного из опросов показали, что 21% респондентов назвали основной чертой жителя страны - наглость, 18 - грубость и 10 - нетерпимость. Из 100% опрошенных 72 отметили негативные черты своих соотечественников и 20 - положительные, прежде всего, дружелюбие, общительность и патриотизм.
Израильтяне просто обожают социологические исследования. Они весьма откровенно отвечают на поставленные вопросы, и эта откровенность дает возможность составить любопытный собирательный образ среднего израильтянина и не менее любопытный образ его жизни.
Вот какие результаты дал опрос, проведенный институтом "Брандман", о любимых занятиях израильтян на отдыхе.
Согласно статистике, в среднем на гражданина Израиля приходится 141 час досуга в месяц. Общие затраты населения на организацию отдыха - 1,3 миллиона шекелей в месяц или в среднем 751 шекель на человека. Вопреки утверждениям о том, что женщины слишком склонны к развлечениям, выясняется, что в Израиле мужчина отводит больше времени и денег своему отдыху (826 шекелей в месяц), нежели женщина (671 шекель).
Самые значительные затраты на свой досуг израильтяне позволяют себе в возрасте от 34 до 49 лет. На этом жизненном отрезке человек, как правило, достигает пика в карьере и доходах. После 50-летнего рубежа расходы на развлечения начинают сокращаться.
Свое свободное время - 141 час в месяц - граждане Израиля распределяют следующим образом. Среднестатистический израильтянин 51 час проводит у телевизора. 14 часов слушает музыку. 13 изучает газеты. 11 упражняется в тренажерном зале. 10 читает книги. 9 путешествует по Интернету. 7 сидит в кафе. 5 проводит в кружках, столько же плавает в бассейне. 4 часа смотрит видеофильмы. 2 бродит по музеям, столько жн находится в кинотеатре. 1 час наслаждается театральным спектаклем. 7 - все прочие виды развлечений.
Как видно из результатов опроса, экономический кризис не лишил израильтян возможности развлекаться. И все-таки создается впечатление, что, несмотря на южный темперамент, "средний израильтянин" - домосед. Он предпочитает отдыхать, не выходя из своей квартиры. Из-за разгула террора люди по вечерам не рвутся выходить из дома. Да и в выходные дни не каждый отправится с семьей на автомобиле в Галилею или Яффо. А ведь старожилы рассказывают, что в 70-е годы израильтяне на уик-энд ездили… в Газу!
Являются ли израильтяне спортивной нацией?
Серьезного спорта они не любят, предпочитают болеть за любимые футбольные и баскетбольные клубы. Но тренажерные залы и бассейн становятся все популярнее: в среднем народ там проводит полчаса в день.
Тот факт, что люди много времени смотрят телевизор и читают газеты, не нуждается в объяснениях. В Израиле 24 часа в сутки люди готовы к любым новостям.
Но вот интеллектуальный диапазон народа, считающегося очень умным, несколько озадачивает. Телевидение и пресса в Израиле не утомляют мозгов. Наслаждение музыкой тоже не требует интенсивной работы мыслей. Несмотря на высокий технологический уровень Израиля, здесь не так уж популярен Интернет.
Между тем, израильтяне заняли третье место в мировом списке "больных работой". Как показал опрос, проведенный профессором Ицхаком Харпезом, 8,4% трудящихся израильтян можно поставить диагноз "трудоголик". Среди них 91% составляют мужчины и лишь 9% - женщины.
Следует уточнить, что речь идет о людях, посвящающих работе минимум 60 часов в неделю. А термин "трудоголик" применен к тем, чья фанатичная самоотдача трудовому процессу столь преувеличена, что способна нанести ущерб их здоровью, личным и общественным связям.
А вот какой собирательный образ израильтянина рисуют результаты исследования, проведенного министерством здравоохранения Израиля. Это исследование изучало знания, привычки и поведенческие особенности израильского общества в сферах, связанных со здравоохранением.
Как выяснилось, израильтяне страдают от постоянного нервного напряжения. В последнее время, по понятным причинам, показатели душевного не спокойствия резко возросли. Если в 1994 и 1996 годах всего 14% населения Израиля признавались, что большую часть времени пребывают в состоянии стресса, то в 1998 и 2000 годах показатель повысился до 15%, а в 2002 достиг отметки 20%. Иначе говоря, каждый пятый израильтянин ощущает почти непрекращающееся беспокойство и нервное давление.
Количество курильщиков остается постоянным и составляет, в среднем, 26%. Заядлых поклонников табака больше всего среди мужчин от 44 до 52 лет - 40%. Среди женщин от 25 до 44 лет насчитывается примерно 18% курильщиц.
Первое, что мне бросилось в глаза по прибытии в Израиль, - это обилие мобильных телефонов. Через несколько дней мне уже казалось, что ими пользуется и стар и млад. Причем, пользуются самыми разнообразными моделями - от американской "Моторолы" до шведского "Эриксона". Кстати, по названию одной из первых фирм, внедривших эти аппараты на израильский рынок, их стали называть "пелефон". Впрочем, сейчас мобильники "пелефонами" не называют.
Что любопытно: в этом названии отразилось национальное хобби израильтян создавать новые слова, начало которому еще в конце позапрошлого века положил Элиэзер Бен-Иегуда - человек, возродивший язык иврит. "Пеле" на иврите означает "чудо", а вторая часть слова - "фон" - международная.
Подавляющему большинству обладателей "пелефонов", а таковыми являются 7 из десяти израильтян, они служат, на мой взгляд, явно не для деловых разговоров. В этом можно убедиться, проехав, например, в междугородном автобусе Тель-Авив - Хайфа. Салон автобуса напоминает огромную телефонную будку: постоянно раздаются звонки и все хватаются за свои аппараты. А потом еще сидящие рядом вынуждены выслушивать разговоры соседа.
(Замечу в скобках, что в Израиле хорошо развита обычная проводная телефонная сеть. В стране, насчитывающей 6,7 миллиона граждан, зарегистрировано около 7 миллионов "мобильников" и 2,5 миллиона стационарных аппаратов.)
Согласно статистике, 40% имеет, как минимум, две "трубы". За 2003 год израильтяне потратили почти 4 миллиарда долларов на разговоры.
Средний израильтянин - человек экономный. Он может четверть часа торговаться на рынке, чтобы добиться скидки в десять шекелей (чуть больше двух долларов). Зато потом он будет долго и гордо рассказывать знакомому о своей выгодной покупке и потратит на разговор гораздо больше денег, чем сэкономил.
Он говорит в месяц по мобильнику 450 минут (говорят, мировой рекорд), житель Европы - 250, американец - до 150 минут. Доходит до смешного: по международной статистике сотовыми телефонами во всем мире начинают пользоваться молодые люди в среднем с 20-летнего возраста. В Израиле можно увидеть немало 6-летних малышей, расхаживающих с мобильником, прикрепленным к поясу штанишек.
Как отмечалось выше, израильтяне любят отдыхать и путешествовать за рубежом. Причем, израильские туристы - явление весьма любопытное. Их видно за сто верст. Даже если они говорят по-английски.
Многие мои собеседники единодушно утверждали, что турист с Земли обетованной, как правило, всем недоволен. Он покупает самые дешевые туристические пакеты и билеты на чартерные рейсы, а получить хочет все по высшему разряду. Он заказывает в прокатной фирме крошечный автомобиль с двумя дверями и микроскопическим багажником и свято верит в то, что категория машины непременно будет заменена, и он получит более дорогую и комфортабельную модель. Получая же более дорогую автомашину, он жалуется на то, что бензин обошелся ему слишком дорого.
Некоторые специально заказывают билеты на ночные рейсы, потому что такие билеты стоят на десяток долларов дешевле. А потом, приезжая в гостиницу среди ночи, жалуются на то, что пропустили ужин и остались голодными. Другие, наоборот, заказывают обратные билеты на вечер, чтобы провести за границей еще один полный день, а потом жалуются на то, что администрация гостиницы, как это принято во всем мире, попросила их освободить номер до полудня и они были вынуждены целый день ходить по городу. Причем, присесть отдохнуть было негде.
Свое недовольство израильский турист может выражать как во время путешествия, так и по возвращении на родину. В последнее время второй вариант приобрел особую популярность. Каждый год в туристические фирмы, в суды по мелким искам и во всевозможные арбитражные конторы Объединения турагентов поступают тысячи жалоб от недовольных клиентов.
Они утверждают, что их поездка была по тем или иным причинам испорчена и, следовательно, они понесли огромный моральный и материальный ущерб. Речь может идти о слишком тесном гостиничном номере, об автомобиле, в котором не было стереосистемы для прослушивания дисков, о том, что супругам в самолете пришлось сидеть не рядом, а по отдельности. В общем, практически о чем угодно…
Турагенты грустно шутят, что недалек тот день, когда израильские туристы начнут жаловаться еще до того, как выедут за границу. По их словам, многие клиенты заранее, то есть еще до поездки, планируют, на что именно пожалуются при возвращении.
Одно время в газете "Маарив" из номера в номер кочевала рубрика "Кто он, израильтянин?" Каждый раз в ней публиковалось не менее десятка высказываний, принадлежавших самым разным людям. Я выбрал несколько из них, которые подтверждают мои наблюдения и рассказы моих израильских друзей.
* Израильтянин знает все рестораны, а израильтянка - все диеты.
* Израильтянин увольняет подчиненного, потому что недоволен его работой, но дает прекрасные рекомендации, чтобы не портить человеку будущее.
* Израильтянин уверен, что на месте своего начальника он бы гораздо лучше справлялся с делами.
* Израильтянин всегда знает все новости, даже если он сегодня не включал телевизор и не читал газет.
* Израильтянин останавливает такси, чтобы спросить, когда будет автобус.
* Израильтянину всегда есть, что сказать, и никогда - что сказать по делу.
* Израильтянин ищет самое лучшее обслуживание по самой низкой цене и удивляется, что ему достался такой кошмар.
* Израильтянин любит свою страну особенно сильно, когда едет за границу.
* Израильтянин выбрасывает окурок из окна машины и говорит собеседнику: "Знаешь, был я за границей, так там улицы намного чище".
* Если израильтянин чего-то не знает, то он говорит "Ври больше, такого не бывает".
* Израильтянин говорит проходящей мимо девушке: "Как дела, красавица?", а если она не отвечает, кричит вслед: "Уродина, что ты о себе воображаешь?"
* Когда израильтянину хочется вздремнуть днем, он собирает своих отпрысков и говорит им: "А теперь, детки, пойдите и поиграйте под окнами у соседа".
* Когда израильтянин возвращается из-за границы, у него не спрашивают: "Ну, как там?", а спрашивают: "Что привез?".
* Израильтянин - это тот, кто, узнав цену, говорит продавцу: "Ну, а мне ты за сколько это продашь?"
* Израильтянин сидит с друзьями в кафе, но говорит не с ними, а совсем с другими людьми - по мобильному телефону.
* Израильтянин заставляет жену и детей съедать все, что им положат в тарелки и участвовать во всех забавах, которые им предлагают в гостинице, "потому что мы за это заплатили".
* Стоит израильтянину прожить год за границей, как он, вернувшись, начинает говорить: "Ну, никак я не привыкну жить в этой стране".
* Израильтянин делает все, чтобы не идти в армию, пока на дворе мир, и делает все, чтобы туда попасть, если начинается война.
* Израильтянин всегда даст тебе совет. Даже если ты его об этом не просишь. Особенно, когда он ничего не понимает в том, о чем говорит.
* Израильтянин покупает в супермаркете "два по цене одного", хотя и этот один ему даром не нужен.
* Израильтянин всегда готов бастовать, даже если не знает, кому и зачем это надо.
* В какой бы ресторан ни пришел израильтянин, он все равно скажет: "А моя мама готовит лучше".
* Израильтянин едет за тридевять земель, чтобы купить продукты на рынке и сэкономить 50 шекелей. Пока он мотается туда и обратно, сжигает бензина на все сто.
* Израильтянин всегда должен банку, но ведет себя так, будто банк должен ему.
* Израильтянин учится льстить раньше, чем говорить.
* Когда израильтянин видит табличку "Осторожно, мины!", он кидает камень, чтобы увидеть, как рванет.
* Израильтянин едет за границу и останавливается в пятизвездочном отеле. К ужину он выйдет в шортах и шлепанцах.
* Израильтянин просит скидку, еще не спросив цену.
* У израильтянина ребенок в армии, но он не останавливается, когда видит солдата, голосующего на обочине.
* У израильтянина всегда чистая пепельница в машине, потому что окурки он выбрасывает в окно.
* Израильтянин - отличный парень, пока в стране все хуже некуда, и человек хуже некуда, когда в стране все отлично.
* У израильтянина вера в Бога зависит от результатов баскетбольного матча. Выиграла его команда - есть Бог, проиграла - нет.
* Все израильтяне сидят на диете, но это не мешает им кушать друг друга.
* Израильтянин однажды открывает магазин, а потом до конца своих дней работает шофером грузовика и расплачивается с долгами.

* * *

Осознаю, что не дал полного ответа на вопрос: "Какие они - израильтяне?" Да это, пожалуй, и невозможно. Думаю, что и сами израильтяне не до конца разобрались - какие они?

БЫТЬ ИЗРАИЛЬТЯНИНОМ…

Под таким названием в Москве в издательстве "Восток-Запад" только что вышла книга журналиста-междунароника Константина Капитонова. Автор три года (2001-2004) работал в Израиле в качестве корреспондента нескольких российских и зарубежных изданий. В своей книге он пытается ответить на вопросы "Какие они - израильтяне?", "Как и чем живут?", "Чем гордятся, чему радуются?", "Как одеваются?", "Что едят и пьют?" и на многие другие.
За три годы работы у автора было много поездок и встреч. Они-то и дали возможность найти (разумеется, отчасти) ответы на эти вопросы. Читатель найдет их в главах "Евреи разных народов", " Армия обороны", "Стиль жизни", "Чревоугодники", "Слабый пол", "Город, который люблю", "За блеском витрин", "О тех, кого не забыл", "Бросая жребий" и других.
Книга адресована самой широкой аудитории. Книгу можно заказать по электронному адресу info@muravei.ru или по телефону (495) 101-36-29

 

Вернуться на главную страницу


О Т Ъ Е З Д

Шуламит ШАЛИТ, Тель-Авив

От редакции "МЗ": нашу удивительную Шуламит Шалит, Шушу, нашу Суламиту - с днем рождения и пожеланиями здоровья и новых книг!

Такое не забывается: как только мы приняли решение ехать в Израиль, появилось непонятное и необычное спокойствие. Как будто сразу изменился мир, в котором мы жили еще вчера. Мы как будто оставались в нем и сегодня, и будущее было туманно, да и выпускать, вроде, перестали. Конец 1979 года... Но, приняв решение, мы уже только физически оставались в том мире. Не мир изменился, это мгновенно изменились мы сами, перейдя в новое, недоступное другим, остававшимся, состояние, где все окружающее давало совершенно новые ощущения.
Появилась внутренняя гармония, мы ощущали радость хождения по земле.

Юная Суламита (Шуламит Шалит) и Боря Райхман (Рахманин)

Вспоминаю: я приехала из Вильнюса в Москву оформлять документы и тут же встретилась с Лёней Елинсоном, Мишей Ландманом и Борей Райхманом. Елинсон - театральный актер, один из самых талантливых в Вильнюсском русском драмтеатре, переехавший в Москву. Миша Ландман - переводчик и поэт, написавший слова знаменитой песни "Сиреневый туман", мы пели ее с ним вместе, но тогда он еще не признавался в своем авторстве, Боря Райхман - поэт и писатель, известный как Борис Рахманин, тогда его прозы я еще не читала, только стихи и публицистику.
Все трое были потрясены тем, что я решилась ехать - нет, еще не еду, неизвестно, получим ли разрешение, выпустят ли, но решилась. Решиться, порвать, сделать выбор - они меня касались - руки, щеки, плеча, - как хрупкого ломкого чудо-сосуда - неужели это возможно? И так много было в них вдруг проснувшегося еврейского начала - один из Бердичева, другой из Подволочиска, близ Тернополя, это бывшая Галиция, ныне Украина, третий из Днепропетровска. Все - хорошие еврейские города. Мои дорогие товарищи сыпали прибаутками, какими-то рваными фразами на идиш, будто очутились вдруг в атмосфере родительского, почти забытого дома, вспомнили матерей. Снова и снова: Как ты решилась? Ну, ты героиня! А язык? А профессия? Что ты будешь там делать?
И мы говорили, говорили без конца. Потом они меня провожали - на Белорусском вокзале. И - такая тоска в глазах! Через много лет, в перестройку, то ли Боря мне позвонил первым, то ли я достала номер его телефона. Помню, что он говорил из Переделкино. Просил гостевой вызов. Очень хотел приехать. Только не сейчас, очень занят, тут у меня книжка идет, а вот разделаюсь... Я звонила несколько раз, спрашивала, отправлять ли уже вызов, но он все еще был занят - то книга выходит, то фильм по его сценарию. Однажды попала на женский голос, не знаю, была ли то Алла, жена, или дочь...
А потом с ужасом узнала, что Боря попал под машину, шел от своего дома в ЦДЛ, пересекал улицу Воровского... Одну только улицу и предстояло пересечь. Так мне рассказали, может, это было чуть иначе. Какая разница. Борька погиб! Страшно резануло по сердцу. И до сих пор не проходит. Так и не свиделись. Не поговорили, не договорили. А сколько было переговорено в юности. Пишут, что он был "фантастическим реалистом", одну его книгу читала, то ли он прислал, то ли купила, остроумен, но мне было скучно вчитываться, каюсь, может, материя той жизни уже неинтересна. Мы были очень привязаны друг к другу. Какое-то время он даже вынашивал мечту женить на мне своего брата Ефима. Но тот мне сразу не понравился. А потом что-то с ним случилось, была даже, кажется, тюрьма. Борька всегда хотел "вписаться", нарочно прогонял прошлое, семью, дом, свое еврейство. Мы шутили над ними, Борей Рахманиным и Леней Милем (тоже покойным): у одного из них девушки были сплошными Галями, у другого - Иннами. И девушки эти не переводились. Ко мне Боря тянулся иначе, я была для него близкой душой, товарищем, и всегда он был рядом. Не знаю, играло ли тут роль наше еврейство. Рахманин звучало так поэтично, а Райхмана понемногу не только мир, но и сам он как будто забыл. Но внутри-то человек остается самим собой. А на фото возле общежития, потом на Тверском бульваре, рядом с нашим Литинститутом, мы молоды, дурашливы, красивы.

Валя Т. и Лёня Елинсон в день свадьбы

Леня Елинсон скончался еще раньше. Когда он уезжал из Вильнюса покорять Москву, я дала ему три письма: У тети Леночки Козловской тебя непременно накормят, она печет немыслимой вкусноты пирожки, они тают во рту; Елка Явич знакома со всеми писателями, именно в их доме, доме писателя Августа Явича я впервые тайком прочла знаменитое стихотворение Бориса Слуцкого о евреях ("Евреи хлеба не сеют..."); а Валя Т. заведует фотоотделом газеты "Московские новости", там он увидит всю журналистскую богему. Проходит неделя, может, чуть больше, звонок из Москвы, Леня и Валя расписались, поженились. На их свадьбе пела Алла Пугачева. Еще просто девчонка, исполнявшая милые песенки под гитару в разных московских компаниях, в канун ее феерического успеха со знаменитым "Арлекино" в Болгарии. Ее фотографии с этой свадьбы нет, а портреты Лени и Вали, почему-то врозь, но оба в золотых коронах, сохранились. Леня поработал в Брянске, потом его приняли в Театр на Таганке, а когда начались сокращения, его же, по списку с конца, первым и уволили. Тут позвонила Валя, и с горечью, но и с каким-то удивлением в голосе говорит: Суламиточка, есть в Советском Союзе еврейская проблема! Признаюсь, я рассмеялась: моя-то подруга, одна из самых близких, кстати, и по сей день, удивляется, что в Советском Союзе существует еврейская проблема!..
Оказалось, она была на приеме у министра культуры, Екатерины Фурцевой, и ей, русской, министр прямым текстом сказала: да, ваш муж еврей, а евреев сейчас в театры не принимают... Леня стал писать о кино, и очень успешно. Но он был Артист, и жизнь без сцены подкосила его. Первый инфаркт, второй... После четвертого он уже не оправился. Валя своего сына, тоже Леню, на всякий случай записала не Елинсоном, а на свою фамилию. Недавно я говорила с ним телефону. "Что же ты, Ленечка, до сих пор не женился?" - "Так все же невесты уехали в Израиль!"

Ну, а третий мой друг, Миша Ландман, в начале 90-х годов приехал в Израиль. И был счастлив. В 1997 году он скончался от тяжелой болезни. Но все трое для меня живы, потому что те, кого любишь, остаются с тобой навсегда.
А тогда, в 80-м году, решившись на отъезд, я стала вдруг не ходить, а порхать стрекозой: вот с этой утренней фальшью по радио будет покончено, а вечером не придется больше видеть по телевизору, как Брежневу вручают еще один орден, или кинжал, или... Сколько кинжалов нужно человеку? Да, мы жили в немыслимом, непостижимом для здравого ума мире. Но я уйду от него, пусть, кто хочет, продолжает трепыхаться в этом болоте (друзей только жалко!), а я уже - над суетой, над этой тупостью, жалкой зависимостью, унижением. Ах, какое блаженство - сжигать мосты! Мужу в магазине какая-то баба крикнула: "Убирайся в свой Израиль!" И он не съежился, долго не думая, крикнул ей в ответ: "Мне-то есть куда убираться!" Не-е-ет, он только хотел это крикнуть, мы уже подали документы на отъезд, опасно было лезть на рожон. Ответил уклончиво, но громко: "А по тебе Сибирь скучает!" Ну и что?! Он все-таки не испугался и почти не рассердился: нормально баба говорит: нечего нам больше родными быть, а чужими слыть! Домой!
Миша Ландман

(Публикуется впервые)

Фото - из архива автора

Вернуться на главную страницу


Эли ШЕХТМАН

"Эрев"

Перевод с идиш - Альма Шин

Книга шестая

12

Вдруг Стыся почувствовала холод - в дом ворвался ветер. Видно, Акива, спрятав на кладбище принесенные монашкой полотна, уже вернулся. Отряхнувшись от снега, он бросил в огонь сосновые коряги, сложенные возле печки, и в доме еще сильнее запахло сладковато-горьким дымком от мха и смолы.
Может, все-таки встать? Стыся еще крепче зажмуривается от яркого пламени, охватившего золотистые корни. Может быть, взять новорожденного и уехать с ним домой? Там ведь ее ждет еще один ребенок, и тоже сын Даниэля - ее опора, ее последняя надежда и печаль. Когда земля уходит из-под ног, не стоит ходить по канату!
Разумеется, та блондинка не могла явиться сюда в образе монашки - той, наверно, давно уже и на свете нет; он, калека Олесь Левада, наверняка догнал тогда и ее, и ее спасителя. Того, в белом тулупе и серой каракулевой папахе с малиновым верхом, Левада там же, на месте, расстрелял, а ее, блондинку, велел подвести к церкви, поставить на колени, чтобы перекрестилась, а затем вывел в поле; подведя ее к оврагу, где выли волки, он, Олесь Левада, там, в сугробах, сам привел свой приговор в исполнение.
Разумеется, та блондинка в образе монашки уже не могла явиться сюда, но почему же именно здесь, на кладбище, перед обрезанием ребенка она ей, Стысе, вдруг привиделась?

- Неужели, женщина, ты не боишься, неужели у тебя от страха не поднимаются дыбом волосы? Ты ведь лежишь на погребальных носилках! На них выносят только в одном направлении - только туда, где кончается белый свет и проваливается земля. Издавна, в течение многих лет у этих носилок читали молитву, заклиная покойника не появляться среди живых... Издавна, испокон веков сюда приходили мертвецы в поисках теплого дыхания и звука родного напева, а сегодня сюда бегут живые, и тут, на кладбище, ищут крупицу тепла и толику жизни у покойников... Будь проклята ваша жизнь!
- А ваша? - все еще не поднимается Стыся с узкого ложа. - А ваша жизнь?
- И моя тоже. Пусть будет проклята и моя жизнь! Ты довольна? Но это мое ложе, здесь сплю я, это мое место. Перед тем как уснуть, я шлю миру свои проклятия. Затем читаю по самому себе кадиш и чувствую, как погребальные носилки поднимаются вместе со мной, уносят меня по реке в бурные моря и океаны и летят над глубокой пропастью, туда, где еще нет неба, где жил Всевышний до сотворения мира, где Он жил, когда неба еще не было. Бога надо искать не в небесах, не в бескрайних высотах, не среди ангелов с белыми крылышками, а в бездне и хаосе... В бездне и хаосе. Именно там надо искать Всевышнего. Именно там...
Стыся вскакивает и спрашивает Абушла, которому когда-то за его проклятия Боярам там, у толстых тюремных стен, она надела на голову мешок и дала пару сильных тумаков:
- А вы, - гневно спрашивает она, - а вы, вы не помогали устроить весь этот хаос? Ведь это вы в двадцатом году с ватагой молодчиков ходили по ночам с горящими факелами, помогая закрывать синагоги. Это вы, Абуш, вы, ученый и остряк, вы, сын раввина, яростно клеймили тогда все еврейские праздники и обычаи!
- Э-э, женщина, - перебивает он ее, поворачиваясь спиной к пылающей печи, и белые ободочки вокруг его зрачков начинают лихорадочно вращаться и сверкать. - Э-э, женщина, вот тут ты уже ничего не понимаешь, хотя ты такая важная и ученая: не ты ли трижды в день читала марксистско-ленинский молитвенник и вскакивала при виде... Не перебивай меня! Слушай, женщина, слушай! Дорогой греха и скверны я надеялся спасти мир. Дорогой греха пытался вернуть его к справедливости, милосердию и святости, надеялся, что люди смогут снова смотреть друг другу в глаза... Дорогой греха я хотел привести Мессию!.. Дорогой греха - ты слышишь? - но не дорогой крови и слез! Таких слез и крови мир еще не знал! В сравнении с этими новыми злодействами царь выглядит белой овечкой. На троне Николая Второго сейчас сидит настоящий убийца. И он, этот убийца, порождает все новых и новых головорезов. Да, да, женщина, даже Гитлер - просто безобидный грешник в сравнении с вашим идолом, перед которым вы падаете ниц и поете оды и гимны. Погоди, женщина, только еще одно словечко!
- А-а, - гневно перебивает она его, - вы уже и сами испугались вашей дороги зла? Но ведь вы должны быть довольны - мир уже и вправду стал...
- Женщина, - почти кричит он, и белые ободочки вокруг зрачков его глаз начинают дико вращаться, - женщина, моя дорога греха не имеет ничего общего с убийством и кровопролитием. Мои грешники далеки от этого, как небо от земли! Мои грешники, женщина, грешат, просто грешат: забывают благословить пищу, включают свет в субботу и - ну, ну... могут и отведать хрюкающего мяса... Но кровь и слезы?! Упаси меня Бог! Мессия может прийти в мир грешников, но не в мир убийц! В мир злодеев он не может прийти, ибо тогда это значило бы, что он соучастник этих злодеяний и преступлений. Мессия никогда не придет в окровавленный мир. Никогда! А если когда-нибудь некий лжемессия явится в мир и на крови и костях выстроит под солнцем новый рай, новое царство, то оно, это новое, выстроенное на крови и костях царство, долго не простоит... Такое царство довольных и сытых быстро рухнет и провалится навеки. Молчи, женщина, молчи! Мессия не пришел до сих пор не потому, что Ева надкусила запретный плод древа познания - глупости! - в это верят только те, кто считает древо познания грехом, а поступки Каина добродетелью. Творец изначально создал человека умным и мудрым - по своему образу и подобию создал Он человека. И не яблоко, надкушенное Евой, - первородный грех! Чушь! Первородный грех - это убийство, убийство, совершенное Каином! Женщина, я ведь тебе уже сказал, что мои грешники грешат, а не убивают!.. Вот, к примеру, твои грехи действительно могут ускорить приход Мессии.
- Какие грехи? - вспыхивает она. - Что вы сверкаете на меня своими раскаленными ободочками? Что, хотите сделать меня сообщницей?
- Это уже преувеличение, явное преувеличение. Ты не можешь быть моей сообщницей. Не можешь!
- Почему?
- Потому что я, женщина, грешу не для себя, а для блага всего народа, а ты только для себя. Ты живешь своими страстями. Ты ведь согрешила с молоденьким сыном миме-Либе не на благо Израиля! И родила от него ребенка тоже для себя... Что же ты молчишь, у тебя что, вдруг язык отнялся?
- Все, что вы обо мне тут наплели, - едва выговаривает Стыся, - все, что вы сейчас выдумали, злой, жестокий вы человек, - все это бред и ложь! Вы слышите меня?
- Конечно, слышу, - довольно потирает он руки, - но ведь доля правды есть и в моих словах? Я не хочу, упаси Боже, сказать, что все это у тебя холодный расчет, нет, нет, этого я не скажу, упаси меня Бог! И не скажу, что ты берешь к себе сына Даниэля и Доли, чтобы... Но признайся - где-то там, в глубине души... Ну, хватит на сегодня!
- Ну, нет! - отвечает она уже так тихо и гневно, что от страха он забивается в угол. - Говорите прямо и открыто: тридцативосьмилетняя и распущенная женщина, я соблазнила его, двадцатилетнего и невинного юнца, соблазнила, обольстила и родила от него мамзера, - ее голос срывается, руки дрожат. - Но - скажете вы - в конце концов он ведь спохватился, бросил меня и женился на дочери Акивы, на Доли, - губы Стыси побелели. - Скажите, жестокий и злой человек, что я даже рада аресту Доли. Так, да? Скажите же, что где-то там, в глубине души, на самом ее донышке, я, Стыся, оскорбленная женщина, наконец успокоилась! Вы это хотели сказать?
- Ну, ну, женщина, - закрывает он лицо обеими руками, и белые, до сих пор быстро вращающиеся вокруг его зрачков ободочки внезапно останавливаются. - Это преувеличение, явное преувеличение, и пусть Всевышний покарает меня, если я даже подумал так!
- В мир костей и крови, - втискивается она в тот же угол, - в мир крови и костей, говорите вы, Мессия прийти не может, ну, а в мир греха, разврата и мерзости, в мир похоти, пошлости и грязи, он, ваш Мессия, говорите вы, может явиться?

И тут - несмотря на глубокую старость Абушла, она за руки вытащила его из темного угла и, поставив перед печью, пахнущей смолой и медом полыхающих в ней сосновых корней, уже собралась, как тогда, у тюрьмы, надеть ему на голову мешок, валявшийся под ее кроватью, - тут она вдруг почувствовала, как кто-то сильно трясет ее за плечи:
- Нашла время! Стыся, ребенок плачет. Ребенок! Я - только с мороза и не могу его взять. Надо все приготовить...
- Что приготовить?
- Ребенка надо приготовить!
- Когда?
- Сегодня. Сейчас.
- Сейчас, на ночь глядя?
- Да, Стыся, сейчас, ночью! Надо все приготовить для ребенка и троих евреев. Только троих. На обрезании праотца Авраама не было даже троих... А на обрезании моего единственного внука будут все восемнадцать миллионов евреев мира! Восемнадцать миллионов живых евреев и все прошедшие поколения. Такого торжества мир еще не знал! Обрезание без отца и матери... Стыся, ты приготовь ребенка, а я накрою на стол. Мы это непременно отметим...

Но Стыся уже не слышит, что Акива говорит дальше, не слышит, как они с Абушлом толкуют законы, традиции и семейные обычаи; она оставляет горько плачущего младенца и в чем стоит, не набросив даже платка на голову, вылетает из кладбищенского домика на улицу.
И оттуда, из домика, по свежевыпавшему весенне-сверкающему снегу, на пронзительно-холодном ветру, несущем из ночных лесов тревожно-безумный крик филина, под восходяще-рдеющей луной бежит она, Стыся, на старое кладбище, припадает к первому же надгробному памятнику и горько рыдает - на сей раз почти беззвучно.

Давно уже она так не плакала, Стыся Бояр. С тех пор как из горячего пепла сгоревшего дома миме-Либе голыми руками выгребала обугленные кости своего вещего сна; и еще потом - у того шкафа со святыми книгами, куда вложила своего убитого ребенка, своего маленького Зорехла... И еще раз, еще раньше - когда Симху, уже полумертвого, привезли на телеге и он, пытаясь попросить у нее прощения, приподнялся и только прохрипел: "Сты-ся!.." Из его выбитого глаза капали крупные кровавые слезы.

Стыся плакала тихо, почти беззвучно. Никому не жаловалась, ничего не просила - ее плач падал на длинные тени, разбросанные луной под кладбищенскими памятниками, под обнаженными березами, шумящими на предвесеннем ветру.
Беззвучно и горько рыдая, она оплакивала собственную судьбу, судьбу новорожденного младенца, судьбу Дани и Доли, судьбу Акивы, судьбы Ивы и Хейрус, и ту тоску, что воцарилась в их доме после погибших в семье. Оплакивала судьбу глубокого старца Ицхака Бояра, что ходит по вечерам в лес молиться и взывает там к небесам: "Не убий! Ты слышишь, Господи, что я, Ицхак Бояр, говорю тебе: Не убий! Не убивай! Довольно, довольно с Тебя!" Плакала она и по желчному старому Абушлу, что, укладываясь спать, проклинает весь мир, а потом в поисках Бога носится на смертном ложе над бушующими водами и безднами...
Уже дважды Акива выходил из домика, крутился у дверей - наверняка он слышал Стысин плач и думал, что и этот плач, как тот, Малкин, на кладбище, надо внести в семейную летопись. Он хотел, Акива, подойти к Стысе и силой оторвать ее от надгробия, увести с кладбища, вырвать из этого багрово-клубящегося света, льющегося с луны. Но не пошел, ибо знал: свои слезы Бояры должны выплакать до конца. Этот плач не сдержать, как не сдержать грозовой ливень после долгой засухи. И Акива вернулся в домик.

Но когда уже в третий раз он вышел из дому, - над кладбищем царила такая тишина, что даже ветер, затаив дыхание, бесшумно раскачивал березы, что умолк даже ночной филин, и еще ярче сверкали огненные искры сугробов, брызжущие в темные небеса, - он побежал прямо на кладбище: Стысю надо искать у тех могил... Как он допустил, чтобы она так долго простояла одна среди сугробов? В такую ночь, в одном платье, с непокрытой головой недолго и замерзнуть. Ведь именно на кладбище так тянет туда, в тишину и покой, в эту белую холодную вечность...
- Куда это вас несет? - останавливает она его у ворот.
- Все уже готово, Стыся, мы ждем только тебя.
- А имя ребенку вы уже выбрали?
- Он будет носить имя первого Бояра, осевшего в Полесье. Мы назовем его Эзра.
- Это, Акива, продолжение рода или совсем новая ветвь? Новый праотец Эзра? А что говорит Абуш?
- Абуш молчит - я просил его три дня помолчать.
- А полотно вы разрезали? Сколько пеленок у вас вышло?
- Две дюжины больших и две дюжины маленьких.
- А сколько у нас теплых?
- Тоже две дюжины. И дюжина верхних.
- Нагрейте утюг, я все переглажу. - В ее голосе не было уже и следа того, что она только что пережила. Промерзшая до костей, она медленно шла к домику, шаг за шагом, высокая и статная, чуть опустив голову, словно вновь окунулась в горнило судьбы, вновь впряглась и тянет за собой плуг жизни, но уже не для себя, а для них, для этих двух детей - своего и Доли.
Стыся шла тяжело, словно в гору, задумавшись, то и дело поднимая голову, словно желая разглядеть конец далекого пути, - и не только сухой сверкающий снег, но и вся промерзшая земля скрипела и стонала под ее упрямой Боярской поступью.
Ночные тени густели, разбушевавшийся багрово-клубящийся лунный ливень постепенно слабел и тускнел - солнечный закат угасал на посветлевшей луне. И сразу же она, эта ночная странница, уже совсем белая, упала на самое дно голубовато-зеленых саженцев. Акива прикрыл наружные ставни двух узких окошек и вслед за Стысей вошел в кладбищенский домик - там сын его Доли, его единственный внук, будет приобщен к народу праотца Авраама.

13

А позже, той самой ночью, на старом заснеженном кладбище, в домике ритуального омовения покойников, за плотно закрытыми ставнями освещенный семисвечником внук Акивы и миме-Либе был приобщен к народу праотца Авраама и наречен Эзрой - в честь его далекого предка, удивительного ювелира, что, спасаясь от кровавого навета, бежал когда-то вместе с женой, мудрой красавицей Батшевой, из Германии и после долгих скитаний и странствий осел здесь, в полесских лесах, став основателем нового большого колена Бояров.
И когда на кладбище в присутствии трех евреев, прочитавших молитву: "И сказал - в крови своей жить будешь", свершался обряд обрезания, там, той же ночью, в тюрьме, сын миме-Либе, избитый и измученный неделей бессонных ночей, отец ребенка, признался, наконец, и подписал, что он, Даниэль Бояр, рисовал еврейские деревянные местечки с гонтовыми и соломенными крышами, синагоги, кладбища, пожары, вспоротые перины и набожных мужиков, живьем закопавших его маму в зимнем лесу... Он признался, Даниэль Бояр, что все эти картины сделаны по заказу двух американских капиталистов: Нахмана Брацлавера и Исраэля Салантера...

И той же ночью на старом заснеженном кладбище Стыся укачивала, баюкая на руках, младенца, а реб-Абушл, сидя на узких погребальных носилках, в одиночку допивал бутылку водки, и белые ободочки его зрачков все багровели и багровели, бешено вращаясь, - его глаза пустились в пляс без него, без Абушла...

Еврей, моэль, делавший ребенку обрезание, все еще пугает и удивляет Стысю всем своим видом - как ростом, так и лучисто-белой бородой; но более всего ее поражают его глаза, напоминающие те, незабвенные глаза миме-Либе, что в час беды излучали веру и надежду, успокаивая, поддерживая, не давая упасть...
К тому же этот моэль удивительно похож еще и на ее прадедушку Зорехла, что восемь дней назад послал ее, Стысю, в город. На нем, на этом еврее, - тоже новый капот и кепка, что после "лехаим" сползла набок... И хотя она, Стыся, знает - Акива ей уже трижды сказал, - что этот еврей работает на мельнице, тем не менее... Еврей сидит, наклонив голову к правому плечу, как Ицхак Бояр, когда прислушивается, не близится ли новая беда. И еще она, Стыся, видит, как этот еврей, зажав свою светлую бороду в руке и улыбаясь одними глазами, вслушивается в игру Акивы на скрипке. Он играет, Акива, тихо, едва касаясь струн, - кажется, что мелодия льется откуда-то сверху.
И вдруг раздается громкий стук в ставни.
- Кто бы это мог быть? - спрашивает Стыся Акиву, нахмурившись не так испуганно, как озабоченно. - Кого это может так поздно, почти в полночь, сюда занести?
- Кто может явиться в такой поздний час сюда, на кладбище, и стучать в ставни, как не они, смердяковские опричники? - Акива гасит все семь свечей, сует их под кровать, и все замирают в тусклом свете керосинки. - Это они, Стыся, пришли по мою душу. Пробил и мой час. Живые доживают до всего. Из лап Смердякова даже блоха не выскочит. - Акива наскоро сметает со стола, сгребает в руку и бросает последние улики свершенного здесь обряда в печь, плотно прикрывает дверцу, чтобы золотисто-веселое пламя от смолистых сосновых корней не освещало дом. - Стыся, пока ребенок не оправится от обрезания, поживите у реб-Мелеха, - указывает Акива на моэля, - там вам дадут все необходимое и помогут добраться домой. Теперь у этого ребенка остались только вы, Стыся... Какой странный стук! - и он идет к двери.

После того как Акива вышел, Стыся совсем растерялась. Еще до того, сразу, как только постучали в ставню, моэль начал меняться буквально на глазах. И сейчас, в тусклом свете керосинки ей кажется - что-то случилось с ее зрением: того еврея, реб-Мелеха, которому Акива поручил ее вместе с младенцем и которого она хотела о чем-то спросить, того еврея с лучисто-белой, словно из луны вытканной бородой, того еврея она больше не видит. Того, кто так походил на ее прадеда, стотринадцатилетнего Зорехла Бояра, того еврея с глазами миме-Либе, излучающими покой и надежду, того еврея в новом капоте, в кепке, сдвинутой набок, и, как Ицхак Бояр, склонившего голову к правому плечу, того еврея с ангельским лицом, что совсем недавно прислушивался к игре Акивы на скрипке, того еврея с добрыми, лучистыми, широко распахнутыми глазами, того еврея больше нет. На скамейке напротив сидит самый заурядный, обычный еврей с мятой рыжей бородой - рыжая борода особенно поразила Стысю; в самом обыкновенном кожушке, подпоясанном узловатой веревкой, в сапогах с заляпанными голенищами, и - главное - глаза у этого реб-Мелеха такие маленькие...
Но когда чуть позже она попыталась заговорить об этом с Акивой, тот на все ее доводы только пожимал плечами:
- Белоснежно-лучистая борода? Нет, Стыся, вам явно показалось. У реб-Мелеха - а я знаком с ним уже почти два года - всегда была рыжая борода. И он, говорите вы, был в новом капоте? Нет, Стыся, он приехал сюда в своей обычной одежде. Вы устали, Стыся, вам надо отдохнуть...
Она не спорила с Акивой, даже несколько смутилась, застеснявшись своих фантазий. Но когда Абушл встал с носилок и поставил пустую бутылку от водки между печкой и стеной, она и его спросила о моэле. И он, Абушл, сказал ей примерно то же, что и Акива: он точно не знает, кто этот рыжий еврей, откуда он родом и как попал на мельницу, но работает он там, реб-Мелех, очень тяжело. И добавил:
- Реб-Мелех - простой еврей, неученый.
А потом произошло уже такое, что и вовсе невозможно вообразить, понять и объяснить: в домик на кладбище вошел некто в пенсне, в белых валенках и блестящих калошах на красной подошве, в пальто на меху и с меховым шалевым воротником, в меховой шапке - причем все было на него очень велико, словно с чужого плеча.
Вошедший застыл на пороге - попав с мороза в тепло, его толстые квадратные очки так запотели, что он не видел, куда идти. Вошедший попытался протереть пенсне, но оно выскользнуло у него из рук и повисло на шнурке.
Испуганный и изможденный, с повисшим на черном шнурке пенсне, он застыл на пороге, перекладывая из руки в руку тяжелую, не перестающую дрожать трость.
- Раздевайтесь, Илья Ильич, - говорит ему Акива, - и мы с радостью узнаем от вас свежие новости. Нет, вы только подумайте, - это же невероятно, непостижимо! Целых три минуты я не мог поверить своим глазам!

Только сейчас, услышав имя того, кто стоит у двери и растерянно моргает, держа трясущуюся в руках трость, Стыся осознает, что в кладбищенский домик явился не кто иной, как профессор Ремез. Какими путями, благодаря каким чудесам Всевышнего он, профессор Ремез, арестованный восемь дней тому назад, вдруг сумел появиться здесь? Ведь еще никогда, ни разу не случалось, чтобы кто-нибудь - живой или мертвый - оттуда вернулся... Но ведь он же стоит перед ее глазами на пороге кладбищенского домика.
Ей, Стысе, могло показаться, что у того еврея, мельника реб-Мелеха, белоснежно-лучистая борода, печальные и добрые глаза миме-Либе, что он наклоняет к правому плечу голову, как Ицхак Бояр, и что он, реб-Мелех, - как две капли воды похож на ее прадеда, реб-Зорехла. Допустим, что цвета и тени вдруг смешались в ее глазах; пусть будет, что тени погибших и усопших Бояров промелькнули тут, в этом домике для ритуального омовения покойников... Ну, а сейчас? Еще до того как Акива назвал вошедшего по имени, разве ей показалось, что на пороге стоит тот, кто когда-то валялся у Ивы в ногах и слезно клялся, что готов идти за нее в огонь и воду, а когда пробил судьбоносный час, бросил Иву одну-одинешеньку с протянутыми к нему руками?.. Как только он вошел, он показался ей очень знакомым - его близоруко-покрасневшие глаза и особенно его висящее на черном шнурке пенсне. Но если бы не Акива, назвавший доктора по имени, она бы его никогда не узнала, - без той роскошной, пышной бороды его, Ремеза, невозможно узнать: тот, кто стоит сейчас на пороге кладбищенского домика, не более чем призрак и тень того, прежнего Ремеза...

А когда профессор Ремез снял с себя темно-серое пальто с меховым шалевым воротником и остался в своем обычном шевиотовом костюме, Акива от страха и сострадания всплеснул руками:
- Вот во что они превращают человека за восемь дней! На вас все висит. Ох, эта смердяковщина! - хватается он за голову. - Эта смердяковщина - большая кара! Смердяковщина - страшный симптом нашего времени. Смердяковизм уже охватил большую часть человечества. И он расползается, этот смердяковизм, каждый день, каждый час! Кто такой Гитлер и что такое нацизм? Явный большевизм! Да, да, Стыся, не смотрите на меня такими глазами и не выходите из себя! Нацизм - это откровенный большевизм! Нацизм - это большевизм уже даже без фигового листочка... Ладно, Стыся, ладно, я помолчу. Присаживайтесь, Илья Ильич, возле реб-Абуша. В моих хоромах немного тесновато, но, как говаривала миме-Либе: "В тесноте, да не в обиде!" Я вам налью стакан чаю и дам что-нибудь перекусить, а вы объясните нам, Илья Ильич, как это случилось, что они вас выпустили? Это же в голове не укладывается! Если бы я увидел покойника, выползающего из-под надгробной плиты, я бы меньше удивился!

14

А у него, злобного и желчного Абушла, засверкали ободочки глаз, впившихся в бледное безбородое лицо Ремеза, - пышная борода доктора всегда бесила, раздражала и, главное, будила в нем, Абушле, глубоко затаенное чувство собственной низости и мерзости. Лицо Ремеза стало таким голым, вытянутым и прозрачным, что, если за всю оставшуюся жизнь доктор больше не произнесет ни единого слова, сквозь это обнаженное лицо можно будет прочесть его мысли.
Но без малейшего злорадства и даже с некоторым состраданием к доктору, подвергшемуся такому гнусному глумлению, он, Абушл, двигается, освобождая ему место на носилках. А когда тот, сняв меховую шапку, обнажает свой голый круглый череп, даже у него, у Абушла, вырывается громкий изумленный стон.
И Абушл почти сожалеет, что полгода назад, навестив Иву, в разгаре спора сильно обидел Ремеза. А ведь тот высказал тогда и его, Абушла, затаенные мысли. Больше всего поражала мысль о том, что именно в смене веры доктор видит величие лжемессии Шабтая Цви. "Это не страх тюрьмы, - утверждал тогда профессор Ремез, - и не страх за собственную шкуру. Человек, поднявший целый народ, - почтенные раввины готовы были следовать за ним, за Шабтаем Цви, по первому же его зову - такой человек не может бояться смерти. И не страх смерти привел его в ислам. О нет, реб-Абуш, уходом из иудаизма Шабтай Цви сказал еврейскому народу: довольно иллюзий, довольно раскачиваться на мессианской паутине..."

В кладбищенском домике повисла мертвая тишина - только слышно, как сытый наконец ребенок не просто всхлипывает во сне, а то и дело как-то совсем по-взрослому вздыхает. Никто не шевелится. Издали может показаться, что не живые, а мертвые застыли на заснеженном полуночном кладбище. Навострив уши и полуоткрыв рты, крайне взволнованные, раскаленные от нетерпения, до предела взвинченные - в горле пересохло, дыхание почти замерло, - они ждут, что же расскажет этот наголо остриженный череп профессора Ремеза о своем исходе из НКВД.
Но доктор все еще возится с пенсне, пытаясь надеть его на глаза, вдруг ставшие еще более близорукими и загадочными. И когда он, то и дело подтягивая и поправляя галстук под белым воротничком рубашки, наконец заговорил, из его невнятных, сбивчивых слов все равно ничего нельзя понять: после того как ему сбрили бороду и остригли голову, вдруг, перед самой отправкой в ссылку, ночью, после очной ставки с Даниэлем, его, профессора, оттуда вывели, вернули вещи и документы, долго перед ним извинялись, а затем отвезли в клинику, где один из самых известных светил сделал ему очень сложную операцию желудка.
Услышав имя Даниэля, Стыся встрепенулась:
- Вы видели Даниэля?
- Первые две ночи мы провели в одной камере.
- В одной камере? - обрадовалась Стыся.
- В камеру на шестерых затолкали двадцать два человека. И так натопили, что все обливались густым потом, разъедающим кожу. Соленый пот заливал глаза. Мы покрылись липкой грязью. Параша была всегда занята, едкая вонь выворачивала душу.
- Что же он вам там, Даниэлька, сказал? - нетерпеливо допытывается Стыся.
- Перед тем как его увели на допрос, он пел и плясал. Думали, что он спятил.
- Вы ему рассказали, что Доли родила? - вмешался Акива.
- Да, когда он узнал, что Доли благополучно родила сына, он обезумел от радости.
- Я себе представляю! - Акива забегал по дому.
- А потом? - спрашивает Стыся.
- Потом его увели к следователю. На первый допрос.
- Ну, и что же Даниэль рассказал вам после допроса? - настаивает Стыся, глядя на Ремеза, который снова замолчал. - Чего они добивались? В чем его обвиняли?
- Он ничего не рассказывал. На рассвете его, полуживого, избитого и окровавленного, вбросили в камеру.
- А потом, потом - на следующую ночь? - Стыся с трудом сдерживает крик. - Что с ним, с Даниэлем, случилось на вторую ночь?
- На вторую ночь его втолкнули в камеру в еще худшем состоянии.
- Он так и не сказал вам ни слова? - поднялась Стыся.
- Нет, почему же? После того как я занялся им, он рассказал, что за отказ подписать бумаги на него натянули смирительную рубашку, сжавшую его так, что кости затрещали, а когда и это не помогло, то следователь открыл двери, и Даниэль услышал крик Доли.
- Крик Доли? - остолбенел Акива. - Крик Доли? - схватив люльку отца, старую трубку Гавриэля, всегда спасавшую его от крайнего отчаяния, он набивает ее табаком, намереваясь закурить, но, вспомнив о спящем младенце, своем осиротевшем внуке, вздыхающем во сне, как взрослый, он, Акива, только сжал зубами роговой мундштук: - А когда, Илья Ильич, вы виделись с Даниэлем в третий раз?
- В третий, в третий раз? - Ремез снова задергал непослушный галстук.
Акива пристально смотрит на стриженого профессора:
- Вы ведь сами рассказали о своей очной ставке с Даниэлем, где вы были свидетелем. Что же вы должны были засвидетельствовать? Ведь вас привели кивать и поддакивать. Что же вы молчите, Илья Ильич? А с Ивой у вас тоже была очная ставка? А с Хейрус? А с моей Доли вам тоже устроили встречу? Отвечайте же, профессор!
- Не судите - вы там не были! - в мертвой тишине прозвучал наконец голос Ремеза.
- А-а! - вспыхивает Акива Бояр. - "Вы там не были!" А?! Лакейская мораль? Теперь мне ясно, почему вы так подробно рассказывали нам о раскаленной камере, о параше, выворачивающей душу, о соленом поте, разъедающем глаза и покрывающем тело холодной липкой грязью. Надо было еще добавить, Илья Ильич, что и спать вам не давали, что кормили только селедкой, не давая пить. Вот она - лакейская мораль! А как же насчет невинно пролитой крови и соучастия в преступлении? Не судить?!
И тут Стыся перебивает Акиву и, обращаясь к профессору Ремезу, очень тихо говорит:
- Вам уже нечего объяснять и нечем оправдываться. Именно в тяжелые времена, когда к горлу подставлен нож, именно в такие горькие времена важно не потерять в себе человека... В тихие, мирные времена, профессор, можно проскользнуть по жизни и с пустой душой. Можно даже прикинуться загадочным, вежливым, милым и даже снискать за это всеобщее уважение... В нашей семье не было ни одного профессора. У нас был портняжка и конокрад Йонтл, который предпочел заживо сгнить в погребе, но душу свою не продал. А ведь ему, Йонтлу, достаточно было креститься, только креститься. И он бы избежал страшной, мучительной смерти... Он получил бы графскую дочь в жены и стал бы хозяином огромного поместья, лесов и полей. Был у нас в семье и арендатор, - тихо продолжала Стыся, - Лейви-Исер, отказавшийся в канун субботы плясать перед графом. За это пан Богушевский велел сжечь его дом и хлев... А Лейви-Исер стоял с женой и детьми на морозе и смотрел, как все его добро сгорало в бушующем пламени... А Гавриэль, дав Хейрус лошадей и подводу, отсидел за это в тюрьме, а потом, потеряв дом и все свое хозяйство, рухнул и сам... А миме-Либе собственным телом заслонила и спасла мне жизнь...

И вдруг послышалось:
- И потому Милосердный навеки возьмет их под свою защиту, и души их будут пребывать в обители вечной жизни...
Но тут Стыся замечает, как он, реб-Мелех, давно сидевший в уголке с молитвенником в руках, словно посторонний и чужой, которому уже нечего делать и нечего сказать, снова изменился: вновь засияла его лунная борода, и на нее, на Стысю, вновь смотрели те же излучающие покой и надежду глаза. И еще она, Стыся, вдруг ясно увидела, как весь тот угол - от пола до потолка - залило ослепительным светом.
- Акива! - восклицает она, - Акива, вы видите?! - и она показывает обеими руками в тот угол.
- Что я вижу? - переспрашивает Акива. - Реб-Мелех сидит у печки и читает псалмы. - И, повернувшись к Ремезу, говорит: - Если мы начнем придерживаться лакейской морали, Илья Ильич, то не сможем судить ни Смердякова, ни ему подобных. Даже не сможем сказать: "Не суди, пока сам там не был". А что, профессор, станет с человеком? Во что он превратится, этот человек, поклоняющийся новому алтарю и принявший мораль лакеев и холуев, а? Он потеряет все божественное и духовное и скатится до Смердякова! В большей или меньшей степени - уже неважно. Неужели для этого мы с вами, Илья Ильич, прошли такой длинный путь сквозь пламя пожаров, тяжелейшие народные испытания, путь, исполненный горя и мук, чтобы вдруг - во имя спасения собственной шкурки - оказаться в озверевшем мире? А?! И какой же смысл влачить это жалкое существование в страшном смердяковском мире? Какой смысл?! А?!
Но тут профессор Ремез вдруг вскакивает с погребальных носилок, и его продолговато-бледное голое лицо вспыхивает бешеной яростью; дважды стукнув кулаками по столу, он натягивает на круглый череп шапку и, схватив пальто с шалевым воротником, вылетает из кладбищенского домика.
И тут же - неожиданно даже для Стыси, - и он, реб-Мелех, словно опасаясь оставить профессора в полном одиночестве на холодном белесом рассвете, с тяжелым стоном вылетает вслед за Ремезом.
В доме повисла та густая мрачная тишина траура по покойнику, когда нужно просто молчать, ибо любые слова только еще больше разбередят наболевшую душу. Абушл сбрасывает с себя капот и сапоги, опять влезает под черное покрывало и вытягивается на похоронных носилках во всю свою длину.
- Много, очень много лет, - в траурной тишине вдруг раздается его хриплый голос, - прошло с тех пор, как я дошел до всего своим умом. Долго присматривался я к той кровавой бойне, что идет в мире между Богом и Сатаной.
- Ну, - перебивает его Стыся, - и Сатана, по-вашему, победил? Можете радоваться. И какого же Мессию вы собираетесь привести на ослике - Армилуса*, Мессию - сына Иосефа, или Мессию - сына Давида?
Абушл не отвечает, продолжая свое:
- Я верил не только умом, но полагался и на сердце, искреннее и наивное, как увалень на печи. Верил, как верят в свет очей и ясный день, в то, что Творец Вселенной одолеет Сатану, - ибо как может быть иначе? Так вот, я - Авраам-Абуш, маленький и ничтожный, мелкий отпрыск местечкового раввина, ждал, надеялся и верил, что доживу до того дня, когда Сатана провалится в бездну, когда его поглотит кромешный ад. И взойдет солнце Божьей Справедливости, и мир засверкает, засияет и уже никогда не померкнет. И никогда уже не будет ночи и мрака, и никогда не повиснет та густая беспросветная тьма, которую можно пощупать руками... Но теперь я вижу, что в этой борьбе Господь проиграл Сатане, чья власть распространяется все шире и глубже. Над миром нависла вечная ночь. Вечный страх. Человек пал на колени! Люди стали людишками. Вернулись в глину! И это уже навеки! И поползут они на коленях, пока не доползут до своего страшного конца...
- Довольно скулить, - снова перебивает его Стыся. - Закрывайте глаза и отправляйтесь на ваших погребальных носилках по мутным водам, по хаосу, и там ищите...
- Да, да, - не дает он ей договорить, - только там, в том первозданном хаосе надо искать Творца. Только там! Ибо здесь, в этом протухшем мирке, Сатана переспал уже с каменной женщиной, которая родила ему не одного, а сразу двух Армилусов... Оттуда, с запада, движутся на нас дикие и темные силы. Тот Армилус, немецкий, решил истребить и искоренить весь еврейский народ. Он идет, этот Армилус...
- Довольно! - кричит Стыся. - Хватит черных пророчеств!

И Абушл замолкает. Стыся прилегла возле ребенка, пытаясь заснуть. Прокричали третьи петухи. Акива взял со стола лампу, поставил на табуретку и, втиснувшись между печкой и стенкой, принялся латать свои валенки, тихонько напевая:

Ой, без конца, ой-ой, без краю
плетется еврей, дороги не зная.
Ой, наскитался,
ой, намотался!

Как он устал! От зари до зари
сердце в пыли, ноги в крови.
Ой, моя доля, ой, где же ты?
Ой, мое счастье, где ты? Где ты?..

(Продолжение следует)

Вернуться на главную страницу


 

Эли ШЕХТМАН

"Эрев"

Перевод с идиш - Альма Шин

Книга шестая

9

Однако домой Стыся уехала без Доли, только с новорожденным: роженицу, еще не поднявшуюся на ноги, с высокой температурой, в полузабытьи, посреди ночи забрали из больницы на носилках. Разумеется, и ребенка как выродка и мерзкое отродье забрали бы вместе с матерью, и он бы наверняка погиб еще по дороге в концлагерь, если бы не чудо, случившееся с младенцем. Наутро, сразу после родов, еще до прихода Акивы и Стыси, изо всех сил пытавшихся скрыть от роженицы страшную весть, Доли стало известно, что, пока она корчилась в родовых муках, ее Даниэля арестовали... Пролежав до самого вечера в забытьи, Доли потеряла молоко, и младенца начали кормить из бутылочки чужим молоком. Вот так, благодаря счастливому несчастью, они, Акива со Стысей, вынужденные забрать крошку из больницы, тем самым спасли ребенка от гибели.
И только Стыся, всегда уверенная в удаче, - и не от упрямства и бравады, а от непоколебимой решимости выполнить свой долг до конца, - только она, Стыся Бояр, могла отважиться и взять на себя такую громадную ответственность: в разгулявшуюся метель пуститься с новорожденным в дорогу. Правда, в городе было еще страшней - из огня да в полымя... Надо было как можно скорее спрятать ребенка от чужих и любопытных глаз. А ведь она, Стыся, была уже опустошена, как колодец после пожара, и от усталости падала с ног - даже у птиц бывают мозоли под крыльями...

Собравшись и все хорошенько продумав, она бесстрашно готовилась в дорогу, хотя еще до отъезда из деревни к Даниэлю земля уже горела под ее ногами: Стыся знала, что серые габардиновые макинтоши следят уже и за ней. Ведь рекомендацию в партию ей дала Хейрус - троцкистка и изменница... И что это вдруг она, Стыся, председатель сельсовета, в канун посевной срывается с места и едет в гости? Ее село еще совсем не готово к посевной...

Снег валит теплый, влажный и сразу тает на солнце. Вербы уже распластали серебристые ветки над первыми вешними струящимися водами, в лесах слышно журчание соков под корой деревьев, а в березах уже токуют тетерева, хлопая рыжевато-бурыми ресницами на яркое солнце: оно, великий труженик мира, все выше и выше поднимается в небеса и с каждым днем все больше и больше живительного света выливает из своего золотого кувшина на жаждущую тепла землю.

... А мостик там, в ее деревне, уже стар и шаток, и когда лед тронется, первая же льдина может разрушить и снести его; и тогда ей, Стысе, уже недалеко и до вредительства, и до контрреволюции... Тут уж не останется в стороне и новоприбывший секретарь, свалившийся с былых высот за превышение полномочий, необузданную алчность, чрезмерное рвение, очковтирательство, но главное - за неуемную страсть к чужим женам... Он, этот новый, тихий и вежливый, с вечной улыбочкой в пышных усах, рвущийся исправиться и загладить вину, взял на себя обязательство вывести район в самые передовые; обещал, что план будет не только выполнен, но и перевыполнен, что его люди побьют все рекорды. Он здесь - по его тихому признанию - все хорошенько выветрит, выбьет и вытрусит, ибо, как учит великий Сталин: "Чем ближе к коммунизму, тем яростнее классовая борьба..." У этого нового секретаря Стыся с трудом отпросилась на три дня, но, как назло, - и каждый час преграждал ей дорогу, как разбойник в лесу, - она вынуждена была задержаться в городе почти на целых две недели.

Все, что с ней и вокруг нее в те дни произошло, было как страшный сон. Еще до того как ночные служки Смердякова Второго вынесли из больницы горящую в бреду Доли, еще накануне, в тот день, когда Стыся принесла младенца домой, а может быть, даже раньше - еще по дороге домой, когда она только несла ребенка по заснеженным улицам - еще тогда и там она почувствовала, что Акива чего-то добивается от нее.
Уже в доме, едва положив ребенка на кровать, Акива вдруг замер у полотна, на котором Стыся вцепилась обеими руками в дверцы шкафа со святыми книгами, и красновато-клубящийся свет трех свечей падает на окровавленное личико ее убитого ребенка, лежащего между двух свитков Торы.
- Стыся, - вдруг спрашивает Акива, - Стыся, неужели вы и вправду верили, что Всевышний оживит ваше убитое дитя?
- Да! Всей душой! И почему бы этого не сделать Творцу Вселенной? Миры, целые полные жизни миры Он мог создать, а моего убитого ребенка...
- Ну, а потом, уже потом, после этого? - Акива хватает ее за локоть. - После этого вы продолжали верить в Бога?
- Когда я шла с ребенком по темным улочкам с выбитыми окнами? Когда я несла сына, чтобы похоронить его в одной могиле с обугленными костями его отца?
- Да, Стыся, тогда, именно тогда!
- Тогда? Когда Ицхак спросил: "Стыся, дверцы шкафа со святыми книгами ты закрыла?", я ответила ему: "Нечего, реб-Ицхак там закрывать. Там пусто!"
- И потому, Стыся, потому вы пошли в партию? - тянет он ее, необычайно взволнованный, за рукав. - Именно потому, что там - пусто? Поэтому?
- В партию я вступила из-за Зира-Зирко и еще больше из-за того милосердного калеки Олеся Левады, что отпустил меня со словами: "Пусть идет, далеко от нас ей не уйти". Этот приговор и погнал меня в партию. В ней я видела каменную стену, защиту от погромов, разбоя и жестокости, от "жида-халамида", от еврейской изоляции и отчуждения. Одним словом, защиту от черного антисемитизма царской России. Я хотела - и даже если уже не для моего ребенка...
- Но в Бога, - снова перебивает ее дед, бросаясь к внуку, заплакавшему новорожденному, - в Бога, Стыся, в Бога вы уже больше не верите? Вот что хотел бы я от вас слышать!
Но она не может понять, в чем тут дело, в чем суть такого странного волнения Акивы. Таким она видит его впервые. Он поднимает плачущего младенца вместе с подушкой, носится с ним из угла в угол и переспрашивает ее еще раз:
- Но в Бога - вот что меня интересует! - вы уже больше не верили? Именно это я хотел бы от вас услышать!
- Собственно, - спрашивает она уже с досадой, - собственно, почему вас так интересует моя вера в Бога? Вы не поп, а я не Параска, пришедшая в церковь исповедаться перед вами. Положите дитя и не трясите его. Его надо перепеленать. Лучше вскипятите воду - надо нагреть бутылочку с молоком. Пора кормить ребенка. Что же вы стоите?
Но он стоит и пристально, исподлобья смотрит на нее. И от того, как он держит плачущего внука вместе с большой подушкой на вытянутых руках и шаркает точно, как Гавриэль Бояр, правой ногой по полу, и, главное, от того, как сводит заросшие брови, ей, Стысе, совершенно ясно, что Акива добивается чего-то такого, что для него жизненно важно и неоспоримо. Но он не знает, как и с какой стороны к ней подойти.
А она никак не может понять и догадаться, чего Акиве еще от нее нужно. О том, что она берет на первое время к себе и Доли, и ребенка, она ему давно сказала. Конечно, у Доли бы был материнский уход... Но и сейчас, в этих трудных обстоятельствах, в эти дикие времена, она тоже не бросит роженицу с младенцем на Акиву, на этого выбитого из жизни клейзмера, живущего на кладбище и по ночам играющего "фрейлехс" для покойников... Стыся берет с подушки плачущего ребенка, начинает его пеленать и говорит:
- Акива, я не могу понять вашего пристального взгляда. Скажите мне, прошу вас, просто, без лишних церемоний, что вам еще от меня нужно.
- Стыся, - еле слышно шепчет он, - Стыся, ребенка надо сделать евреем, ему надо сделать обрезание...
- А почему, - выпрямляется она и, пораженная, застывает с пеленкой в руках, - почему вы обращаетесь ко мне? У ребенка есть мать. Скажите Доли!
- Доли - ярая комсомолка.
- Я тоже член партии.
- Но вашему ребенку вы ведь сделали обрезание?
- Не я, а Дани с моим отцом и Ицхаком. Меня тогда даже дома не было...
- Но, Стыся, Даниэль ведь в тюрьме. Стыся...
- Поговорите об этом с Доли. Это ее ребенок... Скажите, что на то была воля Даниэля. А, может быть, и последняя воля... Этого я на себя не могу взять. Не дай Бог, что-нибудь с ребенком, Доли ведь...
- Вы думаете, что моя дочь, моя Доли, способна донести?
- Я ничего не думаю, Акива.
- Тогда я сам... Это мой внук! Мой внук! Я сам! - и он замолкает. Она тоже замолчала, и так продолжалось до самого рассвета, пока Акива не вернулся из роддома и не шлепнулся на стул. Из-под его опущенных косматых бровей текли крупные слезы.
- Акива, что случилось?
- Нету, нету!.. Доли уже тоже нету!
- Что значит - нету? Говорите, скажите - она умерла?
- Нет, ее тогда, ночью... арестовали... Доли...
- Как это может быть? Роженицу?.. Больную?.. Говорите, говорите же, ну!
- Они унесли ее тогда, в жару, в бреду, на носилках... Стыся, они способны прийти и за ребенком!
- Ну, что вы такое говорите? За новорожденным?!
- Стыся, вы все еще слепы или вы умышленно закрываете глаза? - вспыхивает он, и его косматые брови падают на высохшие от гнева глаза. - Вы что, действительно не видите, что ему, этому новому Смердякову, все дозволено? Что для него нет никаких запретов? Он ходит в сапогах и переступает через реки крови и горы костей... Разве внучку Ивы, единственную тринадцатилетнюю дочку Шмулика и Тамары, не расстреляли? Расстреляли или нет?! Отвечайте же, Стыся! Ведь он, Смердяков, расстрелял и отца - красного командира, и мать - комиссара Третьего интернационала, расстрелял он и ее, эту чудо-девочку... Ну, а где сейчас Ива? И Хейрус, и Аврум? А где дети миме-Либе - Шифра и Даниэль? Стыся, уже не осталось ни одного дома, в котором не было бы арестованных... Враги народа! Классовая борьба! У Смердякова ведь идея!.. А где моя дочь, где моя Доли? Ее увезли на носилках! Больную, в бреду и жару... И как она там... Знает ли уже, куда попала?
- Я немедленно забираю ребенка, - говорит совершенно потрясенная Стыся, у нее даже руки задрожали, - я забираю ребенка и увожу его отсюда.
- Нет! - вскакивает Акива со стула. - Нет! Сначала нужно приобщить его к еврейству. Мой внук и внук миме-Либе, которую живьем закопали в лесу, должен стать евреем! Это не только моя, но и Даниэля воля, это его завещание. Своему ребенку вы ведь сделали тогда обрезание?
- Но это было тогда, давно... Совсем в другое время! Тысячи верст от тридцать седьмого года. Тогда был только двадцать восьмой!
- Для кого тысячи верст, а для кого совсем рядом. Прямо под носом! Тридцать седьмой год, Стыся, начался в октябре тысяча девятьсот семнадцатого. Именно тогда, в те самые дни! И начал пресловутый тридцать седьмой не кто иной, как Смердяков Первый...
- Больше, Акива, я вас слушать не собираюсь. Я беру ребенка и уезжаю. Или вы уже раздумали отдать мне младенца?
- Стыся, вам одной могу я доверить Долино дитя. Но ребенок должен быть приобщен к своему народу! Смердяковы уготовили для нас особый топор... Они хотят не только обрубить ветки, но и выкорчевать духовные корни нашего древнего рода. И я не допущу, чтобы они обрубили и мою веточку!

Но тут, услышав от Акивы, что он не допустит, чтобы обрубили ветку с дерева, Стыся еще больше разволновалась и даже вздрогнула: точно те же слова сказал ей прадед Зорехл. Уже так много лет - больше десяти! - он ее не посещал, и вдруг, однажды на исходе тяжкого трудового дня, когда, падая с ног от усталости и даже не зажигая свет, она рухнула в постель, он, старец, вдруг явился к ней в совершенно новом капоте, в сдвинутой набок субботней кепке: видно, старичок возвращался навеселе после семейной церемонии бар-мицвы или обрезания. Он вошел и положил свою палку на стол - палка тоже была новая, еще пахла деревом и была как-то странно вытесана и отшлифована. Подойдя к Стысе, он облокотился на спинку ее кровати. За десять лет, что дед не приходил, он еще больше постарел: глаза потухли, хотя лицо все еще светилось, а белая борода придавала ему такое сияние, что Стыся зажмурилась. И он сказал ей: "Поезжай, Стыся, к сыну миме-Либе, к Даниэлю. Забудь горькую досаду и обиду и поезжай к отцу своего ребенка. Поезжай к Даниэлю, ибо там, Стыся, может обломиться ветвь..." Стыся тут же села на кровати, собираясь спросить: "Дедуля, не посылаешь ли ты меня снова на какое-то несчастье?", но он уже вышел из дому. И было слышно, как он стукнул палкой по оставшейся открытой двери.

10

И когда голос Акивы снова доходит до нее, - до сих пор она была там, в своем сне, и до нее долетали не слова, а звуки, - сейчас, когда она слышит, как Акива что-то гневно говорит ей голосом глубокого, гонимого и травимого страдальца, она закрывает глаза и явно различает еще и его, Ицхака Бояра, возмущенный голос.
Он, Акива, говорит ей о тринадцатом колене, о Боярах, что отдаляются и разбредаются. В душах Бояров, слышит она, тоже поселился страх... И тут же он, Акива, переходит к положению всего еврейского народа в мире, говорит о Смердякове Третьем - о Гитлере, что уже открыто устраивает погромы, средь бела дня сжигает на кострах книги, и все - от мала до велика - одурманенные, поют о том, что с ножа должна стекать кровь ненавистного "юде".
И вдруг, совершенно неожиданно, Акива начинает рассказывать, как в четырнадцатом году, в начале Первой мировой войны, провожали на фронт, на явную смерть двух солдат - Шмарью и Аврума:
- Мы сидели на земле. Церковь звонила во все колокола. Играли гармошки, бренчали балалайки, молодухи всхлипывали, прижавшись к новобранцам, бабы голосили и плакали навзрыд... Ицхак снял с подводы плетеный короб, "Тихое лето" накрыла его белой салфеткой и поставила сверху вареное и жареное. Я открыл шкалик, разлил вино по рюмочкам, и все пили за Шмарью и Аврума, за то, чтобы они целыми и невредимыми вернулись домой - к отцу и матери, к жене и детям... Вдруг со всех сторон, словно взрыв, раздался громогласный хохот, свист и дикие улюлюканья. Мы осмотрелись вокруг: по местечку бешено неслась странная свинья! Никогда раньше я не видел такой черной свиньи - такой тощей, на таких высоких ногах, с такой вытянутой мордой. И представьте себе, Стыся, что за этой вот свиньей, уцепившись за ее хвостик, подпрыгивая, с горящими глазами летел раскрасневшийся Даниэлька. И когда Шмарья, мир праху его, увидел, как его сын, ухватившись за свиной хвостик, ликуя, несется по улице мимо синагоги, он, Шмарья, чуть сквозь землю не провалился. Разъяренный, он бросился за сыном. Счастье, что она, светлой памяти миме-Либе, вовремя выбежала на дорогу и оторвала ребенка от свиньи. Миме-Либе испугалась больше Шмарьи. Она вообще не могла понять, как ребенок оказался рядом со свиньей. Даниэлька ведь из дому не выходил, если где-то поблизости крутилась свинья. Не иначе как ребенок ошибся - Даниэлька просто не узнал хрюшку: кто-то надел свинье на шею большой венок из живых цветов...
- Акива, - перебивает его Стыся, что стоит у окна и видит, как снова повалил снег. - Вы верите в судьбу?
- Нет, Стыся, нет, не верю! Нам надо самим делать и бороться, самим карабкаться по лестнице, что каждый миг может рухнуть, и тогда Всевышний нам непременно поможет. Не судьбой жив еврей, а пламенной верой. Еврей замешен на земле и небе. Именно в этом тайна его бессмертия. Никто в мире так не любит землю, как еврей, но и никто не способен так жертвовать собой, как живущий в изгнании еврей. Жертва во имя народа или во имя веры - для еврея это одно и то же, цельно и неразделимо! Гирш Леккерт* тоже жертвовал собой во имя народа и веры! Способность идти на жертву, Стыся, - это не отчаяние, не слабость, а большое, величайшее мужество! Только большие души способны жертвовать собой, мелкие падают на колени. Стыся, - берет он ее за локоть, как все Бояры, когда собираются сообщить самое сокровенное; голос Акивы поднимается и падает, как его дикие брови над вспыхнувшими глазами. - Стыся, венок живых цветов на шее свиньи уже давно завял и осыпался. Даже ребенок уже видит голую дикую свинью с острыми клыками!
- Я не буду вам мешать. Задержусь еще на несколько дней.
- Я так и знал. Я знал.
- Что вам еще от меня нужно?
- Мне нужна ваша помощь.
- Акива, у меня ведь тоже есть ребенок. Еще одна ветвь!

Но тут позвонили - длинный наглый звонок. Побледневшая как стена Стыся бросается от окна к кровати и хватает ребенка на руки: даже если придется умереть, новорожденного она не отдаст. Она готова на любые муки и страдания, как в ту метельную ночь, когда Даниэлька прибежал к ней уже после ее выстрела в атамана, после того как блондинка, сестра-жена Зира-Зирко, исповедалась перед попом, калекой Олесем Левадой и остальными бандитами - она, Стыся, не допустит, чтобы тут, при ней, сломали новую веточку их древнего рода. Ведь именно для этого прадедушка послал ее сюда. И не только потому, что она видела сон, но - и это главное! - во имя самой Доли, которая, очнувшись в тюрьме от горячечного забытья, немедленно спросит о ребенке.

В дом вошли двое мужчин и женщина. Все трое у самой двери отряхиваются, словно хозяева, от снега. Стыся уже не слышит, поздоровались незваные гости или нет, ибо едва они переступили порог, как в ее ушах раздался крик Доли из тюрьмы: "Где я? Где мой ребенок?"
Стыся готова, она стоит и ждет, что ей сейчас велят отдать младенца этой женщине, энкаведистке с опущенными глазами и дрожащими ресницами, на юном лице которой все время меняются краски. По оттопыренным полам ее темно-коричневого мехового кожушка, перешитого из дохи, - сразу видно, что женщина на сносях. Стысе стало еще страшнее: неужели женщина, да еще беременная, может вырвать из жизни новорожденного ребенка? "А чему я, собственно, удивляюсь, - вдруг кольнуло ее в сердце, - разве у меня в деревне лучше? Разве бедной вдове, не каждый день являющейся в колхоз на работу или не выполняющей норму на бураках, разве ей не угрожают лишением огорода? И при этом не только лишают ее этого последнего клочка земли, но и распахивают его наспех засеянную часть, обрекая вдову и детей на верный голод".

И Стыся, пока не поздно, пока Акива заслоняет ее спиной, намерена выскользнуть черным ходом из дому, а там, на улице, в метель, убежать вместе с ребенком. Но тут она замечает, что эти трое уходят, а Акива спокойно провожает их до двери - его косматые брови на месте, и он даже немножко улыбается. Только заперев за ними двери, он возмущенно говорит:
- Еле-еле выклянчил на три дня.
- Какие три дня?
- Какие три дня, спрашиваешь ты? Выклянченные! В царстве Смердякова человек живет на выклянченные дни. Каждый день жизни ему пожалован. Коммунистическое милосердие... И кому ты будешь жаловаться, если на каждой двери красуется портрет Смердякова с надписью: "Утро нашей Родины"? Это он, Смердяков, - утро нашей родины. А теперь пойди, пожалуйся на счастливое утро, в которое на носилках выносят твою дочь, роженицу, что лежит в жару, не зная, где она и что с ней, - пойди попробуй пожаловаться!
- Кто они, эти трое? - возвращает Стыся ребенка на кровать, и, дав ему попить, поворачивается к окну и летящему снегу, чтобы не смотреть Акиве в лицо. - Кто они, эти трое?
Но Акива уже низко склонился над ребенком и еле слышно, словно только себе самому, говорит:
- Ицхак назвал свою дочь - Хейрус, я назвал свою дочь - Доли. Доли, Доли. Моя доля, ее доля, доля ребенка и вольная доля всех нас... - И, вдруг выпрямившись: - Кто они такие? Переодетые ангелы, Стыся, переодетые. Наверное, те же трое, что пришли когда-то к праотцу Аврааму, после того как была открыта первая страница великой еврейской истории. Но вы ведь ничего не слышали, не так ли?
- Нет, их голосов, Акива, я не слышала.
- Чей же еще голос вы могли услышать? - и она чувствует, как его глаза буквально сверлят ее затылок. - Чей еще голос вы могли тут услышать?
- Кто они такие, эти трое? - снова переспрашивает она.
И после долгого молчания, словно прислушиваясь вспыхнувшими глазами к ее тяжелому дыханию, он говорит:
- Супружеская чета уже принесла ордер на квартиру Даниэля и Доли. Прислугу надо поощрять. Им тоже должно кое-что перепадать. Историей партии их не накормишь. Аресты все-таки освобождают для слуг и доносчиков жилплощадь...
- Акива, все прояснится, позже. Так не может быть...
- Не может быть?! У Смердякова - не может быть?! И когда это - позже?! - почти кричит он. - И что - прояснится? Это ведь та самая радуга, Стыся, к которой мы летели после погромов, - с таким восторгом, с такой измученной, окровавленной душой. Ну, ладно, вам это ни к чему. Вам и без меня хватает. Я вам скажу, кто они такие, эти три ангела. Парочку привел сюда управдом. Каждое воскресенье рано утром, как по найму, он являлся к Даниэлю, выкуривал у него пачку папирос и, то и дело хлопая себя по коленям, недоумевал, как это самой обыкновенной кисточкой можно изобразить настоящего человека с такими живыми глазами!
- А те двое? Вы ведь беседовали с ними, как со старыми знакомыми.
- В этом же вся соль, вся суть. Эта парочка, которой через три дня мы должны отдать ключи от квартиры Даниэля и Доли, - их давние друзья... Что вы на меня так смотрите? Я еще в своем уме и все помню. Ее отец - профессор марксистско-ленинской философии. Диссертацию ему писали те, из анекдотов - Хаймовичи и Рабиновичи. Он только подписал своей рукой: Мыкола Тарасович Онуфриенко. Ясно? Пошли дальше! Его дочь тоже училась на балерину, но со сценой у нее так и не вытанцевалось, и ей пришлось стать школьной пионервожатой... А ее муж? По паспорту он Срулик, но зовут его Михаил. Отчество он тоже изменил с Баруха на Парфена.
- Где Барух, где Парфен...
- И тем не менее! - гневно и презрительно говорит Акива. - Михаил Парфенович! Улавливаете, как это звучит для нежного антисемитского уха? Словно из "Ивана Сусанина"! Труднее Михаилу Парфеновичу далась фамилия: Хасид! С такой фамилией сразу ясно, кто ты и откуда. Еще могут подумать, что ты и вправду из хасидов.
- И как же он тут выкрутился?
- Ну, у него все-таки еврейская голова. К "Хасиду" он приставил "енко" и получилось Хасиденко. Даже Дарвин уже не догадался бы, откуда произошел такой вид.
- А глаза? - тут даже Стыся улыбнулась.
- Вот с глазами у него действительно проблема...
- Он хотя бы хороший художник?
- Михаил Парфенович - всеми уважаемый секретарь парторганизации Союза художников.
- Разве Даниэль вступил в партию? - спросила Стыся, словно растерявшись.
- Боже упаси! Но пастух должен держать стадо перед глазами. Он, этот Хасиденко, приходил, бывало, к Даниэлю и воротил нос от вида его синагог, от убитого ребенка, лежащего между двумя свитками Торы, от кладбищ с провалившимися, заросшими бурьяном надгробиями... Мало похоже на соцреализм! Надо рисовать коммуниста - передовика нашей светлой советской эпохи! Великий Сталин учит...
- Вы думаете, Михаил Парфенович приложил свою руку к аресту Доли?
- Стыся, это еще нужно объяснять и доказывать?! В царстве нового Смердякова люди боятся собственной тени. Один, уже из новых, уже не обезьяний отпрыск, а истинный потомок самой демократической конституции в мире, недавно донес на собственную тень, вошедшую в церковь. Правда, вошла только ее голова, ноги остались на тротуаре... Тех, у кого были большие, сильные души, тех, Стыся, осталось очень, очень мало!.. А с метелью нам повезло. Закутывайте ребенка, и пошли! Здесь нам нельзя оставаться ни одной лишней минуты.
- Достаньте еще на одни сутки молоко для ребенка. Я увезу его отсюда.- Стыся, - вдруг взлетают его косматые брови и странно зеленеют глаза, - Стыся, не станьте и вы для него черной тучей - неужели вы тоже хотите, чтобы обломалась эта ветвь?
От этих слов она опять вздрагивает: в новом капоте, в сдвинутой набок субботней кепке встает перед ней прадедушка, который кладет свою странно вытесанную новую палку на стол. Палка дубовая и такая крепкая, что зимой ею можно проломить лед в реке.
- Акива, - вдруг спрашивает она, - Акива, вы можете мне объяснить, что такое сон?
- Сон, Стыся, - это либо зов далеких предков, либо крик собственной души.
Больше она ни о чем не спрашивает и ничего не говорит; одевается, пеленает ребенка, кормит его из бутылочки и хорошенько укутывает, чтобы холод не добрался до младенца, берет его на руки и вместе с Акивой - в одной руке он держит тяжелую деревенскую корзину, а под другой прижимает к себе обмотанное бумагой полотно, на котором Стыся, освещенная тремя свечами, стоит перед шкафом со святыми книгами, - выходит из дому.
Туда, к домику на старом полуразвалившемся еврейском кладбище, они добрались только к вечеру, почти ночью.

11

Но тот путь, лежащий уже за городом, в глубокой долине, тот снежный путь к далекому кладбищенскому домику, с новорожденным на руках, под отчаянно воющим ветром уходящей зимы, несущимся с Днепра из полесских лесов; по снежным сугробам, покрытым на морозном закате огненно-искрящейся корочкой, ломающейся под ногами с предвесенне-хрустальным звоном, могла пройти и одолеть только она одна, только Стыся.
Домов уже почти не видно. Сладковатый запах моченой макухи проносится мимо, где-то вдали воет, на ночь глядя, собака. Еще немного, и ветер задует небо, и только белые сугробы будут освещать их путь.
Акива идет, согнувшись, пытаясь проложить тропинку в снегу для Стыси с ребенком. А она, с Боярским упрямством не уступать и не сдаваться, продолжает свой путь; она идет, утопая в снегу, платок давно на затылке, выбившиеся волосы покрылись толстым слоем инея, и кажется, что вдруг, в одночасье, она постарела и поседела.
Стыся идет боком - заслоняя собой ребенка, и в ее глазах тот же гнев и та же печаль, как той ночью, когда свое убитое дитя она несла от шкафа со святыми книгами в открытую запорошенную снегом могилу, где уже лежали обугленные кости ее таинственного сна.
Но сейчас, по этим глубоким сугробам, она несет на своих руках живое дитя. Внука миме-Либе, которого она, Стыся, должна и призвана не только выхватить из огня, но там, в кладбищенском домике, стать помощницей и сообщницей Акивы. Такова ее доля, ее долг! И она, Стыся, в это тяжелое и опасное время, рискуя не только своей жизнью, но и жизнью собственного ребенка, свой долг исполнит.
И в этот нелегкий час она, Стыся, эту тяжкую ношу с себя не сбросит. Связанная еще и миссией, возложенной на нее прадедом: "Поезжай, Стыся, там может обломиться целая ветвь", она, Стыся, пройдет с новорожденным младенцем по всем мукам, как по этим глубоким сугробам, которые нельзя ни объехать, ни обойти.
- Мы уже переживали тяжелые дни, - слышит она голос Акивы, молчавшего всю дорогу, - мы уже переживали тяжелые дни, тяжелые месяцы, тяжелые годы и целые тяжелые эпохи. И эти времена мы тоже переживем!
- Да... Но от таких страданий можно ведь и обезуметь! Еще далеко до вашего зимнего дворца?
- Вот только минуем то самое место, где Бейлис убил Андрюшку и нацедил крови для пасхальной мацы, - и мы почти пришли. - Он отходит от нее на пару метров, снова утаптывает залатанным валенком снег, чтобы ей с ребенком было легче идти, и тихонько напевает:
Я другой такой страны не знаю,
где так вольно дышит человек...

Вдруг он снова останавливается - его борода обледенела, а заснеженные косматые брови нависли над прищуренными глазами:
- А ведь он прав, Анри Барбюс, тысячу раз прав: Сталин - это Ленин сегодня! Золотые слова! Надо высечь эти слова на черном мраморе - для будущих поколений... А если завтра к власти придет Смердяков Третий, он тоже будет "Ленин сегодня"! И Смердяков Четвертый будет "Ленин сегодня"!.. В руках моих обеих домино, игру я эту знаю уж давно...
Она не отвечает ему, хотя за оскорбление Ленина все еще готова драться насмерть. Но, увидев Акиву, застывшего перед ней, словно весь он вылеплен из снега, - горят только его при- щуренные глаза, с рюкзаком на опущенном плече, в руке тяжелая корзина с едой, которую она привезла Даниэлю и Доли, - увидев Акиву с картиной под мышкой, на которой от ветра порвалась бумага и появилась она, Стыся, перед открытым шкафом со святыми книгами, где лежал ее убитый Зорехл, освещенный тремя свечами, и сидящий на полу тринадцатилетний Даниэлька, смотрящий на нее, она, Стыся, ничего не сказала. У нее отнялся язык: ведь Акива - кроме, разумеется, старца, Ицхака Бояра, - сегодня самый мудрый в семье. Да и что ему тут, в этих сугробах, под первыми сверкающими звездами можно ответить? О чем можно с ним говорить - тут, в открытом поле, когда на окоченевших руках она несет эту кроху, этого новорожденного, этого младенца-сироту, которого надо спасти от смерти, укрыть и уберечь от злого глаза? И что сейчас можно возразить Акиве, когда она сама с такой тревогой и страхом несет младенца на кладбище, где в домике для омывания покойников ему сделают обрезание, - обычай, свершаемый евреями из поколения в поколение на протяжении всей их длинной и кровавой истории?

И Стыся забывает не только о словах Акивы, но и обо всем остальном на свете, ибо ребенок, что до сих пор раскачивался над сугробами на ее руках, кривил губки и время от времени давал о себе знать, вдруг горько расплакался: его уже давно пора кормить и наверняка нужно перепеленать - на этом жгучем порывистом ветру его недолго и простудить. Только этого не хватало! И опять они шагают молча, в страшной спешке, на последнем дыхании, с единственной мыслью и желанием: поскорее одолеть это обжигающе-морозное пространство и очутиться в четырех теплых стенах, чтобы накормить и перепеленать малютку.

И уже в домике, где когда-то омывали покойников, - там, с двумя узкими и высокими, в стене прорубленными оконцами, одно из которых косится на кладбище, а второе весело подмигивает живому белому свету, там, в жарко натопленном домике, где Акива одиноко живет уже почти три года, - накормив и перепеленав ребенка, Стыся тоже свалилась на узкое ложе, покрытое ярким цветастым одеялом.
После стольких дней, проведенных в городе, - после обморока, в который она упала, когда увели Даниэля, после того как она узнала, что и роженицу, Доли, в жару и забытьи, унесли из роддома, - и вдобавок после этого бегства с ребенком по сугробам, падает она, Стыся, на узкое ложе и впадает не так в сон, как в забытье.
И тем не менее, уже впадая в дрему, она слышит, как кто-то выходит из дому. С трудом открыв глаза, она видит перед собой ту самую блондинку, что в далекую предрассветную метель исповедовалась, стоя посреди дома на коленях между калекой Олесем Левадой и молодым попом.
- Кто здесь был? - приподнимается Стыся на узком ложе и бросается к мирно посапывающему ребенку, словно защищая его от внезапной беды. - Кто здесь сейчас был?
- Бог с вами, Стыся, - не понимает Акива ее бурного пробуждения и панически-испуганного лица. - Это была Ивина соседка, известная монашка. По ночам она играет Скрябина, а днем кормит голубей у Владимирского собора.
- А что она тут делала?
- Я попросил ее купить ребенку голубое атласное одеяльце. Мальчику, говорят, больше идет голубое. Вот мы сейчас проверим! - Но, развернув сверток, они увидели, как из него выпал еще один. - Смотрите, это ведь та самая рыжая корова с обломанным рогом и... его, Адриана, огненные обручи. Монашка и впрямь рисковала жизнью. Она открыла заколоченную дверь, что ведет из ее каморки в Ивину комнату. В наше время это истинное самопожертвование! Она спасла эти две картины и принесла их сюда. В смердяковском царстве это можно считать восьмым чудом света. Надо немедленно спрятать эти картины где-то на кладбище. Я их хорошенько упакую и схороню в полуразвалившемся надгробие старого Нусн Ланде. Я подойду туда с другой стороны, со стороны леса, - чтобы не оставлять следов на снегу.

После ухода Акивы с плотно обернутыми, в трубочку свернутыми картинами, после того как он спрятал их на кладбище в надгробии святого даяна реб-Ланде, убитого в талесе во время его речи в защиту Бояров, стоявших тогда, как черная туча, у стен николаевской тюрьмы... После ухода Акивы - нисколько не успокоенная его словами о монашке - Стыся отходит от мирно посапывающего ребенка, снова ложится на ситцевое цветастое одеяло и заслоняется от ярко потрескивающего в печи пламени: то ли та блондинка ей просто приснилась, то ли тут действительно только что была сестра-жена Зира-Зирко, которая стреляла в своего брата-атамана, пригвоздившего старого раввина к бордовой - от полыхающего пожара - липе. И почему ей, Стысе, до сих пор никогда не снилась та блондинка, что зачала от собственного брата и сразу после родов сама отвезла свое дитя в зимний лес, бросив его на съедение волкам?


(Продолжение следует)

Вернуться на главную страницу


 

Григорий КАНОВИЧ

ЮОЗАС

Глава из нового романа "Очарованье сатаны"

- Нечего вам с матерью дольше в скособочившейся избе ютиться. Перебирайтесь к твоему бывшему хозяину Банквечеру или в любой другой дом и живите в нём до ста лет. Вы это честно заслужили, - сказал бургомистр Мишкине Тадас Тарайла Юозасу Томкусу, который одним из первых присоединился к отряду повстанцев, очищавших местечко от пособников советской власти. - Никто из прежних жильцов уже никогда туда не вернется, уверяю тебя. Шесть веков тому назад князь Гедиминас привёл евреев к нам в Литву, а ты с Казимирасом Туткусом благополучно увёл их из Мишкине, и, надо думать, навсегда.
Тарайла вдруг натужно прыснул.
Хохотнул и Юозас, обласканный словами строгого бургомистра, хотя шутка вышла не очень веселая. В том, что жильцы-евреи никогда уже не вернутся из Зеленой рощи, в которой еще прошлым советским летом они целыми семьями собирали спелую землянику и беззаботно покачивались в гамаках, натянутых между сосен, пропахших настоем терпкой и хмельной хвои, он и сам ни-сколько не сомневался.
- Сколько годочков ты на этого Банквечера горбатился?
- Почти два десятка, - ответил Томкус. - Я пришёл к нему, когда мне было пятнадцать.
- За такой срок тебе положена не одна квартира, а, пожалуй, целых две. Собери пожитки и валяй на Рыбацкую. Твой напарник Туткус ни у кого не спросил разрешения - огляделся вокруг и без всяких церемоний вкатил со всеми домочадцами на Кудиркос к доктору Пакельчику.
- У Казимираса трое детей. А я один с матерью. Мне хоромы не нужны.
- А разве у Банквечера хоромы? - осведомился Тарайла. - По-моему, там всего-то три небольших комнаты и кухонька.
Тадас встал из-за письменного стола, заваленного циркулярами на немецком языке, и, разминая затекшие ноги, принялся чинно прохаживаться по скромно обставленному кабинету, где ещё месяц тому назад заседали местечковые энкаведисты, а с побеленных стен на подследственных взирали улыбающийся в тараканьи усы сухорукий Сталин и болезненный, похожий на престарелого монаха-пустынника Дзержинский. Время от времени Тарайла останавливался у большой карты, висевший над столом, и, вынув из верхнего кармана офицерского френча остро отточенный карандаш, с упоением победителя отмечал на ней изящными, легкокрылыми птичками занятые немцами города.
- Подумать только - немцы уже до Минска добрались! А ты не решаешься без боя пустое жилье занять, - незлобиво попенял он Томкусу за нерешительность и нерасторопность. - Чего ждешь? Квартира чистая, уютная. Мебель отличная, из красного дерева. Палисадник с клумбами. За окнами липы цветут.
- Место и впрямь замечательное… - поддакнул Юозас. - Мне там каждый уголок знаком. Ведь сначала я там не только шитью учился, но и полы мыл, и стены красил, и по субботам свечи гасил, а, когда Банквечеры уезжали в Расеняй или Каунас, оставался за сторожа. Но…
- Но что?
Томкус не нашелся, что ответить. Что-то удерживало его от того, чтобы сразу принять предложение Тарайлы и перебраться на Рыбацкую улицу. Он и сам не мог разобраться в своих чувствах, в которых причудливо и несовместимо смешивались и загнанный под рёбра стыд, и неостывшая благодарность Банквечеру за науку, и тикающий в висках страх. Юозас с трудом представлял себе, как он станет жить в доме человека, который научил его, сироту, премудростям своего ремесла и которого спустя двадцать лет он под дулом автомата навсегда угнал в Зеленую рощу. Ему казалось, что, переберись он под эту крышу, невидимый реб Гедалье его в покое не оставит. Старик будет с утра до вечера следить за каждым его шагом, ни свет, ни заря садиться назло ему за швейную машинку и, негромко напевая на заунывный и немудреный мотив свою любимую песенку про бедного портняжку, строчить и строчить до одури, а в коротких промежутках между куплетами донимать всякими просьбами:
- Йоске! Подложи0 в утюг угольков! Йоске! Сбегай к Амстердамскому за нитками! Йоске! Помоги Рейзл повесить зеркало! Не приведи Господь Бог, она еще его уронит и до срока разродится.
С легкой руки Гедалье Банквечера к Юозасу и прилепилось прозвище Йоске. Даже мать Антанина, бывало, и та на всю окраинную Кленовую улицу окликала своего сына на еврейский лад:
- Йоске! Возьми топор и ступай дрова колоть!
В местечке не переставали чадить слухи, что Антанина родила своего первенца не от рыбака Алоизаса, литовца, а от богатого каунасского еврея, у которого в молодости служила в прислугах. Юозас не обижался ( евреи и Сталина между собой не без основания называли Йоске), он не опровергал эти злопыхательские слухи, ни с кем не лез из-за них в драку и даже кичился тем, что с детства свободно изъясняется на идише и знает наперечёт всех евреев Мишкине, начиная от почтенного раввина Гилеля до местечкового сумасшедшего Мотке. Томкус и думать не думал, что наступят такие времена, когда его пристрастие ко всему еврейскому только усилит подозрения в том, что он не чистокровный литовец, за которого всегда себя выдавал, а байстрюк, отпрыск какого-то каунасского богача-еврея и что, если в Литву придут немцы, он за это может неотвратимо и жестоко поплатиться. Их приход не застал его врасплох. Йоске не стушевался и не запаниковал. Стремясь погасить тлеющие, как головешки, пересуды о его сомнительном происхождении, он быстро сориентировался и, cмекнув, что ему надлежит в новых условиях делать, пришил к рукаву белую повязку - опозновательный знак борцов за свободную от большевистских оккупантов Литву - и из друга евреев, с которыми всю жизнь якшался, превратился в их открытого недруга. Опытный Тарайла тут же выделил Юозаса среди других повстанцев, оценил по достоинству его недюжинные знания быта, нравов и языка евреев и поручил как специалисту "курировать" так называемый "еврейский участок".
- Ключ от квартиры на Рыбацкой у меня давно в кармане. Но, черт подери, как-то всё-таки неудобно туда перебираться, - сказал Томкус. - Ведь Гедалье Банквечер столько для меня сделал - учил сопляка не только шить брюки, но и счёту и письму.
- Перебираться неудобно, - передразнил его Тарайла. - А уводить его из дому в Зеленую рощу было удобно? Банквечер прожил в этой квартире достаточно долго, теперь твоя очередь. Таков, брат, закон природы - слабые уступают сильным. Понял?
- Понял.
- Ну тогда жду от тебя приглашения на новоселье, - подытожил Тарайла, снова сел за стол, углубился в чтение циркуляров и распоряжений, разосланных немецким командованием по всей провинции и, не поднимая головы, буркнул: - Договорились?
- Договорились. Но…
- Опять ты со своим "но". И этого ты у них нахватался. Они без "но" ни шагу…
- Вот вы сказали, что никто из них никогда сюда не вернется.
- Сказал.
- А вдруг кто-нибудь из них всё-таки явится, постучится ночью в дверь и скажет: "Откройте!". В жизни всякое бывает. Даже то, чего никогда не бывает.
- Что за вздор? Кто постучится? - возмутился Тарайла.
- Элишева, например. Ведь когда мы с Казимирасом уводили Банквечеров из дома, её в Мишкине не было.
- Элишева?- вопрос Томкуса озадачил Тарайлу. - Ты это о ком? - Тадас сделал вид, будто такого имени сроду не слышал.
- Дочка Банквечера. И в Зелёной роще её не было, - гнул своё
Юозас.- Видно, до сих пор на хуторе у Ломсаргиса прячется. В Юодгиряй. - Если прикажете, я могу туда подскочить.
- Не вижу в этом никакой необходимости, - посуровел сметливый Тарайла, которому безоглядная преданность всегда внушала страх. От неё порой и до беды недалеко.
- Вообще-то она девчонка ничего. Усатого терпеть не могла. Меня до войны со всякими странами знакомила... В Азии, в Африке…Вам я честно признаюсь, что по своей наивности я даже сватался к ней, - выпалил он в свою защиту и деланно рассмеялся.
- Я недавно гостил у своей тетушки Пране в Юодгиряй и никаких посторонних лиц там не обнаружил. За бдительность спасибо, но займись-ка ты лучше квартирой, - глядя на своего соратника в упор и пытаясь похвалой умерить его прыть, сказал Тадас.
- Но она там была. Клянусь Богом, была. Училась крестьянскому делу, чтобы уехать в Палестину.
- Может, и была, не спорю, - не стал возражать Тадас. - Раньше и в Мишкине много чего было, да сплыло. Чеславас Ломсаргис - человек проверенный. Патриот. Рисковать своим благополучием из-за какой-то еврейки не станет. Ты бы стал рисковать? Я стал бы? Подумай хорошенько!
- Не стал бы, наверно…
- То-то… "Ночью Элишева постучится…" И как только такие глупости тебе в голову лезут?! Не хочешь переезжать к Банквечеру, присмотри себе другое жилье. Например, дом парикмахера Коваля? Или он тоже с бритвой в руке может ночью постучаться?
- Коваль, тот вряд ли… - Томкус помолчал и вдруг признался: - А насчёт глупостей, господин Тадас, вы в десятку попали. Если бы только знали, какая муть, какие кошмары мне снятся…
- Кошмары? Муть? А ты ненароком перед сном не надираешься? - Тадас Тарайла трижды выразительно щелкнул себя указательным пальцем по шее.- После ухода русских наши удальцы всё спиртное из еврейских заведений растащили.
- Я не растаскивал, и пью, слава Богу, в меру. Но что делать с этой мутью? В воскресенье, например, такая дребедень приснилась, что и рассказывать тошно. Будто бы в Мишкине снова возвратились все евреи и вывели нас, литовцев, из домов, построили в колонну на рыночной площади и оттуда мимо костёла погнали в Зеленую рощу. А там будто бы всем велели рассчитаться на "первый-второй"" и "вторых" ухлопали из автомата. При расчёте я оказался "вторым". Зять Банквечера Арон навёл на меня свою игрушку, я вскрикнул и проснулся в холодном поту.
- Д-а-а... Ничего не скажешь. Интересные сны тебе снятся. Очень интересные, - повторил Тарайла. - От таких снов любой надрался бы до одурения. Но ты не расстраивайся - скоро Литва отвоюется, ты приколотишь над дверью вывеску "Юозас Томкус - мужской портной. Всё шьет и всё латает" и возьмешься за старое ремесло. Жизнь войдет в колею, и мы начнем жить и спать спокойно без выстрелов и стуков в дверь, без евреев и без русских. А если Бог смилуется над нами, и без наших освободителей - немцев.
- Дай Бог, чтобы было именно так, как вы говорите, - пожелал себе и Тарайле Томкус.
- А ты что - не веришь? - напрягся Тарайла.
- Верю, верю. Но не может ли, понас Тадас, случиться так, что евреев не будет, русских не будет, немцы уберутся восвояси, а кошмары останутся?
- Тот, кто крепок духом, справится и с кошмарами, - сухо промолвил Тадас. - Есть еще вопросы?
У Томкуса всегда было великое множество вопросов ко всем на свете, но он из предосторожности не осмеливался задавать их .
- Спрашивай, - подхлестнул его Тадас.
- Я хотел у вас, понас Тадас, спросить, что делать с Семёном - Симонасом? Туткус говорит, что его надо порешить.
- С кем, с кем? Кого порешить?
- Старого безумца Семёна-Симонаса. - Вы его, понас Тадас, наверно, не раз видели, когда проезжали через развилку Мишкине - Паэжереляй. Он на обочине дороги ждёт Мессию. Боится, чтобы тот по ошибке вместо Мишкине не свернул в Паэжереляй. До войны крестьяне по пути на базар всегда останавливали на развилке лошадей и подкармливали его, а евреи, те показывали его своим заезжим американским родичам как достопримечательность.
- А, что, по-твоему, с ним надо делать?
Томкус пожал плечами.
- А ничего. Разве что пожелать удачи. Чтобы дождался того, кого ждёт. Мы же с тобой ведь тоже чего-то или кого-то ждём.
- Но Прыщавый Семён - еврей… Последний еврей Мишкине. Правда, он и сам об этом вряд ли уже помнит, и сейчас похож скорее на придорожное распятье или на высохшее дерево, которое скрипит на ветру и, того и гляди, рухнет…
- Ну и пусть себе скрипит. Опасаться надо не больных безумцев, а здоровых, которые забрасывали цветами танки с пятиконечными звездами. А этот Семён, наверно даже понятия не имеет даже о том, какое нынче столетие, и не солнца с Востока ждал.
- Он ждал Мессию, - поддакнул Томкус.- Значит, не трогать.
Не трогать, - сказал на прощание Тарайла и, одёрнув френч, проводил Юозаса до дверей. - А с переездом не мешкай. Иначе останешься с носом. В случае надобности грузовичок подбросим.
Юозас кивнул.
Грузовичка не понадобилось. Томкус и его мать Антанина жили скромно и бедно - весь скарб можно было за один рейс перевезти на самой обыкновенной телеге. Но богобоязненная Антанина наотрез отказалась переезжать с окраинной Кленовой улицы на Рыбацкую.
- Я останусь тут, - заартачилась она.
- Но почему? Там и места больше, и к костёлу ближе, - уговаривал её Юозас. - Если мы в эту квартиру не въедем, другие её займут. Банквечеры туда уже никогда не вернутся.
- А ты откуда знаешь?
- Знаю.
- Возвращаются, Юозук, и мёртвые с того света, - сказала Антанина. - Господь Бог в наказание подселяет их к живым, к тем, кто повинен в их смерти.
- А я, мам, никого не убивал…
Томкус не ожидал, что разговор примет такой оборот. От богомолки-матери он таких слов никогда не слышал. Она целыми днями напролёт сидела в избе, кухарила, что-то вязала, вышивала, латала, чинила или читала стократно прочитанный от корки до корки молитвеник, в котором все заповеди, как считала Антанина, написаны под диктовку Господа ангелами-писарями, обученными Всевышним грамоте и реющими над грешной землей.
- Если хочешь, - смягчилась она, - переезжай сам. Женишься, приведешь на новую квартиру жену, у вас пойдут дети, а мне и тут хорошо… Я привыкла спать в своей постели, на своих подушках и под своим одеялом.
- Что за беда? Возьмешь все с собой. И настенные коврики с вышитыми лебедями. Всё, что тебе дорого, - искушал он её.
- Всего, Юозук, с собой не возьмешь. Тут твоя люлька стояла, там, за окном, отец после рыбалки свои сети сушил. Переезжай сам. А я к тебе по воскресеньям буду прямо из костёла в гости приходить, а, когда жена твоя родит, буду внуков нянчить. Но отсюда я никуда не уйду. Тут всю жизнь прожила и, когда Господь призовёт меня вязать Ему шерстяные носки и рукавицы, хочу, как твой отец, в этой избе спокойно умереть. Ведь под своей крышей и умирать легче…
Уломать её было невозможно. Тихая и суеверная, она обладала на редкость твёрдым характером, не меняла своих мнений в угоду обстоятельствам. Антанина открыто корила сына за то, что он забросил своё ремесло и взялся не за своё дело. Она уверяла, что "иголка и ножницы больше ему к лицу", чем винтовка. Мол, никто в их роду оружьем себе на пропитание не добывал.
- Это грех. Грех.
Его порой и самого охватывало странное чувство сожаления о том, что он бросился с головой в роковой водоворот событий и теперь делал не то, что ему хотелось бы, а то, чего от него требовали. Но Тадас Тарайла успокаивал его, говоря, что зло и несправедливость невозможно искоренить без того, чтобы самим не сотворить зло. Господь Бог, мол, простит нам наши грехи, которые мы совершили скорее от отчаяния и унижения, чем из мести.
Томкус старался не задумываться над такими сложными вещами - Господь Бог был далёк, а новые власти близко. Разве он, Юозас, виноват, что так уж заведено на свете: если угодишь Богу, то непременно прогневаешь власть?
Чтобы не обидеть мать, отказавшуюся перебраться на новую квартиру, и Тадаса Тарайлу, его к этому подталкивавшего, Юозас принял Соломоново решение - кушать в избе на Кленовой улице, а спать и работать на Рыбацкой.
Юозас и впрямь стал ночевать в осиротевшем доме Гедалье Банквечера, но ложился не в его широкую, аккуратно застеленную двуспальную кровать, а на тахту, где до того, как отправиться на хутор к Чеславасу Ломсаргису, видела свои радужные и несбыточные сны о Палестине Элишева. Иногда перед сном он подходил к швейной машинке, опускалcя на табурет и, населяя квартиру привычными животворящими для слуха звуками, принимался с какой-то неистовостью строчить вхолостую или переставлять с места на место состарившиеся безглазые манекены, которые раздражали его тем, что в сумраке смахивали на оголодавшие привидения. Раздражали его не только манекены, но и развешанные по стенам семейные фотографии. Ему чудилось, что за ним следит весь многочисленный род Банквечера и все родичи его жены Пнины - бородатые деды в бархатных ермолках и в черных лапсердаках, бабушки в длинных, до самых пят, платьях и тяжелых платках с увесистыми кистями; курносый, веснушчатый толстячок Гедалье в коротких летних штанишках и белой кепочке с выгнутым козырьком, его покойная сестричка Хава в кофточке и в блестящих кожаных сапожках на теплых маминых коленях. Входя в дом, Томкус прежде всего старался не зацепиться взглядом за это дружное, весьма плодовитое, невесть когда запечатленное семейство. Но ощущение того, что эти Банквечеры всё равно вот-вот сойдут со стены, обступят его со всех сторон и, кляня почём зря за самоуправство, свяжут и выкинут вон, это ощущение у него не проходило.
Наконец он не вытерпел - снял со стены фотографии, тайком вынес их во двор, сгрёб наспех какие-то сухие беспризорные листья и хворостины, развёл костерик и сжёг. Весь род бумажных Банквечеров сгорел на июльском ветру быстро, только легкий, витиеватый дымок поднялся с замусоренного двора к безоблачному и всеохватному небу. Правда, стоило только Юозасу переступить порог дома и невольно глянуть на голую, запятнанную пустотой стену, как все Банквечеры словно по уговору снова собирались вместе, предки усаживались в обтянутые кожей кресла, а потомки по ранжиру выстраивались вокруг них в тех же позах и в тех же огнеупорных одеждах.
Эти наваждения мучили Юозаса, отравляли радость будущего новоселья. Но он надеялся, что со временем ему удастся от них отделаться. Может, как и предрекал дальновидный Тарайла, жизнь действительно наладится - он найдет себе пару (свободных молодок в округе было немало), женится, заведет детей, всё перестроит в доме Банквечера, перебелит, перекрасит, и все дурное забудется, истает, испарится. Через неделю-другую он сдаст в повстанческий штаб винтовку и станет в Мишкине единственным портным с постоянной клиентурой, ведь все его конкуренты - Гиберы, Шахновичи, Ривкины, Левины ничего уже никому не сошьют - что можно сшить из могильной глины?
В душе Юозас сожалел о том, что их всех без разбору извели, нередко ловил себя на мысли, что, может, ребята Тарайлы перестарались, и что он сам, напрасно убоявшись гонений за своё мнимое еврейство, поторопился влиться в их ряды (ведь мать Антанина никогда в прислугах в еврейских домах не служила и в Каунасе ни разу за всю свою жизнь не была). Он вполне мог не браться за оружье, пересидеть эту заваруху в тепле, и под шелест вязальных спиц матери и под взгляды любопытных вышитых лебедей латать чью-то сермягу или укорачивать соседу штаны.
Томкус сам не замечал, как зачастую, оставшись наедине, ни с того, ни с сего начинал то шёпотом, то вполголоса говорить с са-мим собой - каяться, жалеть и оправдывать себя перед людьми и перед Богом. Но как он ни каялся, как ни утешал себя тем, что не зверствовал, а только вместе с Казимирасом довёл колонну до Зеленой рощи и что ни единой пули не потратил ни на еврея, ни на литовца и ни на русского, ему от этого легче не становилось и спокойней не спалось.
Как-то вечером в таком издерганном состоянии и застал его первый клиент и боевой напарник - Казимирас Туткус, который непрошеный-незваный явился на Рыбацкую вместе со своими тремя сынишками-погодками и целым ворохом одежды.
- Как, Юозук, поживаешь на новом месте? Уже пообвык?
- Не совсем. А это что? - прострелив взглядом ворох, спросил Томкус.
- Разное барахлишко. Штанишки, куртки, пиджачки, пальтишки. Всё, что осталось на Кудиркос от пакельчат. Рука не поднялась, чтобы такие дары на свалку выбрасывать. Вещички почти не ношенные, из лучших магазинов. Дети доктора их все равно уже не сносят. Кое-что, правда, требует починки. Там узко, тут широко, тут длинно, а там коротко. Починишь, и одежка моим сорванцам будет как раз. А ну-ка, Игнас, снимай свой балахончик и надень это зимнее пальтишечко с блестящими пуговками! - И Казимирас выловил из вороха что-то мягкое на верблюжьем меху. - А ты, Витук, влезь в эти вельветовые штанишки! - продолжал он, отдавать команды, снова погрузив руку в нутро пухлого дерюжного мешка.
Игнас и Витукас с испугом оставленных на морозе щенят глянули на Юозаса и стали поспешно переодеваться, а третий - Повилас безропотно ждал, когда отец из волшебного мешка достанет что-нибудь припасенное и для него, поскрёбыша.
- Постой, постой, Казюкас, я еще не приступил к работе. У меня ни иголки, ни сантиметра, ни ниток. Когда подготовлюсь, приберусь в квартире, тогда и починю…
- Неужели так трудно найти все эти портновские причиндалы? Поройся в комоде и найдешь. Не унёс же их твой Банквечер с собой в Зеленую рощу. Пакельчик, тот всё оставил: и лекарства, и трубку для прослушивания легких, и книги в золотом тиснении на каком-то тарабарском языке, словно курица по ним грязными лап-ками прошлась, и ещё скелет в кабинете…
- Иголку с нитками Банквечер всегда носил с собой, как ксендз-настоятель свой крест. Но я поищу, поищу, не беспокойся, - пропел Томкус. - Ты свой дар оставь тут. Брось всё на тахту. Когда устроюсь, сразу дам тебе знать и всё за день сделаю…
- А ты, как я вижу, что-то не в духе, брат… Хмурый, глаза, как с перепоя, опухшие…
- Сплю плохо…
- Одному всегда плохо спится. Бабенку себе найди. Она тебя и обнимет, и приласкает, и быстро, как они умеют, усыпит, - ухмыльнулся Казимирас и, оставив посреди комнаты мешок с одеждой, весело скомандовал: - Туткусы, за мной!
Сыновья дружно поплелись за своим заботливым отцом.
Когда Казимирас со своей троицей ушёл, Томкус подошёл к
большому, овальному, как пруд, зеркалу и стал медленно и тщательно рассматривать своё лицо: под глазами мешки; на лбу прошитые суровой ниткой морщины; на впалых, давно небритых щеках мелкой стружкой рыжая щетина. С такой тщательностью Юозас свою наружность разглядывал впервые. Раньше она особенно и не интересовала его. Но на сей раз зеркало притягивало, как магнит, не отпускало его, погружало в свои глубины, и он, скользя взглядом по сверкающей глади, способной к волшебным отражениям, отчётливо видел, как ни странно, не столько себя, сколько другие лица, видел их так ясно и близко, что хотелось зажмуриться или заслонить рукой глаза. Откуда-то из-за таинственного зазеркалья, из небытия, из Зеленой рощи и из ледяной Сибири, с разбомбленных полигонов Красной Армии на него колонной надвигались все клиенты Банквечера, которых они вместе обшивали - лавочники Амстердамский и Фридман, парикмахер Коваль, доктор Пакельчик, раввин Гилель, ссыльный почтмейстер Розга и не удостоившиеся похорон павшие русские командиры. Вот с затёртым сантиметром на шее и сатиновой ермолкой на большой и круглой, как глобус, голове в Томкуса вперился и сам реб Гедалье Банквечер, а вот с белой пасхальной скатертью в руке прошествовала к столу говорливая Пнина по прозвищу Сорока, а за ней с праздничным подносом, уставленным яствами, младшенькая Рейзл…
- Йоске, Йоске, Йоске! - тщетно взывало к нему безработное зеркало.
Юозас стоял перед ним, как перед алтарём или ксендзом-настоятелем на исповеди, и не мог пошевелить смерзшимися устами. Он не помнит, сколько времени так простоял, не зажигая света и думая о том, что на свете нет ни одной вещи, одушевленной или неодушевленной, живой или мертвой, которой по той или иной причине не было бы больно. Больно швейной машинке, которая лишилась своего рулевого; больно зеркалу, которое кроме него, Томкуса, и пустоты никого в доме не отражает; и тахте, на которую он сейчас ляжет вместо другого спать, но не сомкнет до рассвета глаз; и стене, с которой он снял все семейство Банквечера. Больно матери Антанине, которой иголка и спицы милей, чем винтовка. Больно и ему, оттого что больно матери. И эта всепроникающая боль роднит и объединяет всех на белом свете.
Юозас лёг, не раздеваясь.
В открытое окно влетал шальной незлобивый ветерок. Светил молодой, еще не искушенный в амурных делах месяц, которому со всех сторон озорно подмигивали кокетливые звёзды. Иногда с погруженной в сон нищенской окраины - не с Кленовой ли улицы? - доносился надрывный лай недовольной своей жизнью собаки.
Приманить сон не удавалось, и Томкус неохотно встал и от не- чего делать сел за швейную машинку. Он надеялся, что её тихий и умиротворяющий стрёкот если и не вернёт ему утраченное душевное равновесие, то хотя бы приглушит смятение. Юозас нажал на педаль и, спасаясь от бессонницы и роящихся над ним навязчивых и неотступных химер, покатил с Рыбацкой в детство, к устью Немана, куда в штурмовке и в резиновых сапогах на рыбалку отправлялся на промысел отец, который иногда брал его, мальца, с собой на ловлю сомов и сазанов, окуней и щук. То были самые счастливые дни в его жизни - кругом тихо плескалась зацветшая речная вода, просмоленная лодка покачивалась на волне, над головой плыли неспешные и величавые облака, и ему казалось, что и он вместе с ними плывет куда-то, в неведомую даль и больше никогда уже не вернется на забытую Богом Кленовую улицу в Мишкине. Тогда, именно тогда, не отрывая взгляда от лебединого движения облаков, он под предсмертные судорожные всплески рыб на дне лодки спросил отца, почему люди живут на земле, а не на небе, и отец, после долгого раздумья, обдав его махорочным дымом, грустно ответил, что Господь не пожелал жить по соседству с теми, кого Он сам когда-то по недомыслию создал.
Так повторялось из ночи в ночь. Кляня бессонницу и пытаясь, как в детстве, забраться на плавучее облачко и унестись туда, где люди спят мертвецким сном выловленных рыб, он всякий раз сваливался на землю - вставал, зажигал свет и принимался истязать "Зингер" или ходить из угла в угол по комнате, в которой, если не считать сожженных фотографий, всё оставалось в том же виде, как было встарь, при Банквечере, при Сметоне, при Сталине. Потускневшее сиянье семисвечников на тяжелом дубовом комоде напоминало Юозасу те времена, когда он, зеленый юнец, поступивший в ученье к мастеру, гасил их своим неистовым выдохом по праздникам или на исходе царицы-субботы. За каждую задутую свечу благочестивый Банквечер платил ему чистоганом - по десять центов. Два лита и восемьдесят центов в месяц! То была солидная прибавка к школярскому жалованью, но и впоследствии, на протяжении почти двадцати лет, даже при безбожных большевиках, он задувал их пламя и продолжал регулярно получать от реб Гедалье ту же плату - то в литах, то в рублях. А сейчас? На кой ему эти погашенные навеки подсвечники сейчас, в эту смертельную круговерть? Их, как и его воспоминания, не вынесешь во двор и не спалишь на костре из сухих листьев.
Меряя шагами свое новое жилье, Томкус нет-нет да начинал бичевать самого себя - ну чего, спрашивается, он с такой легкомысленной поспешностью согласился с предложением Тарайлы перебраться на Рыбацкую и даже пригласил его на новоселье. Никакого новоселья он не устроит. Еще не поздно выбрать другую квартиру. Вон сколько их пустует, можно без труда подыскать себе не хуже Банквечеровой. Вселиться, скажем, в славный деревянный домик старосты синагоги Файвуша. Или в кирпичный особнячок мясника Фридмана рядом с Туткусом. От этих мыслей Томкус посветлел лицом, приосанился, еще разок прошелся по комнате, погасил свет и, с долгожданным облегчением, растянувшись на тахте, смежил веки. Откуда-то, может, с устьев Немана, кишащего тайнами, как рыбами, вдруг приплыло желанное облако и накрыло Юозаса с головой.
Сон его был тревожный и чуткий.
Сначала ему померещилось, что кто-то тихонько постучался в дверь, но он и не думал выбираться из-под этого посланного Богом теплого покрывальца. Но когда стук повторился, Юозас отлепил глаза и бросил в темноту:
- Кто там?
За дверью послышался шорох.
- Кто там? - снова спросил Томкус и на всякий случай схватился за прислоненную к изголовью винтовку.
- Откройте, - отозвалась темнота.
Женщина!
Её низкий, грудной голос и выговор показались ему знакомыми. Но сразу отодвигать тяжелый, царского литья, засов он не спешил.
- Вы не ошиблись?
Ему хотелось еще раз услышать голос незнакомки.
- Нет, не ошиблась, - сказала женщина. - Открывай, не бойся. Ты же меня никогда не боялся.
Предчувствие его не обмануло. То, о чём он совсем недавно толковал с Тадасом Тарайлой и чего больше всего опасался, сбылось. Элишева! Она никуда не делась, среди ночи покинула хутор Ломсаргиса и несмотря на все подстерегающие её опасности пешком отправилась из Юодгиряй в Мишкине, на Рыбацкую улицу.
- Элишева! - не веря своим ушам, воскликнул Томкус.
- Ты еще долго будешь держать меня за дверью? Открывай! И побыстрей! - приказала она.
- Сейчас, сейчас, - засуетился Юозас
Заскрипел засов, и в дом вошла Элишева в домотканом кресстьянском платье и надвинутом на лоб черном платке.
- Проходи, пожалуйста, проходи, - пролепетал Томкус, не выпуская из рук винтовки.
Элишева шагнула за порог и в зыбком, призрачном свете приближающегося утра оглядела Юозаса с головы до ног.
- Больше года дома не была, а, когда пришла, меня встречают не хлебом-солью, а оружьем, - натужно пошутила она. - Ты, наверно, со своей винтовкой и спишь, и по нужде с ней ходишь?
- Приходится, - признался Юозас.
- Убери её куда-нибудь подальше. Она, чего доброго, ещё и выстрелить может. И зажги свет!
Он не посмел её ослушаться - всё-таки хозяйка! - безропотно поставил винтовку в угол рядом с манекенами, зажёг свет, сел возле "Зингера" на табуретку и, захлебнувшись молчаньем, уставился на ночную гостью. Томкус ждал, когда она примется его пристрастно допрашивать, что сталось с её отцом и сестрой, и принудит его, беднягу, выкручиваться и клясться. Предвидя предстоящий допрос, он лихорадочно обдумывал свои ответы и мысленно готовился к защите, но Элишева, словно окаменев, стояла посреди комнаты и сама ожидала, когда он заговорит. Все вопросы, которые ей хотелось задать, как бы витали в воздухе, кружились над торчащей в углу винтовкой, над голой, без семейных фотографий, стеной, над смятой подушкой со знакомыми вензелями в изголовье тахты, пропахшей чужим потом.
Тишина тлела, как запал, и грозила каждую минуту взорваться.
- А мы недавно с одним моим приятелем о тебе вспоминали, - не выдержав напряжения, первым взорвал тишину Юозас. - Я говорил, что ты вернешься на Рыбацкую, а он убеждал меня, что этого никогда не будет.
Томкус с каким-то злорадством вспомнил уверения Тадаса Тарайлы, что Элишевы уже давно нет в Юдгиряй. Привирал, однако же, начальник, привирал, чтобы себе не навредить и от родственников подозрения отвести.
- А я возвращаться никуда не собираюсь, как и не собираюсь нигде оставаться, - спокойно промолвила Элишева, подошла к стене и осторожно погладила запекшееся, словно кровь, багровое пятно, оставшееся вместо сожженной во дворе бумажной родни.
- Как же так? -удивился Юозас и поймал себя на мысли, что она преднамеренно ни разу не назвала его по имени и обращается к нему, будто к полевому камню.- Ведь ты же сюда вернулась.
- Не вернулась, а сделала короткую остановку.
Томкус промолчал.
- Наверно, отец и сестра Рейзл тоже где-то по пути останавливались?
Речь её была вялой, заторможенной, казалось, Элишева говорит спросонья или после тяжелой болезни.
- Ведь останавливались? От Рыбацкой улицы до Зеленой рощи, если память мне не изменяет, далековато.
Откуда ей известно про Зеленую рощу, вздрогнул Томкус.
-Останавливались, - промямлил он.
- И где же?
- В синагоге.
- Чтобы помолиться?
- Кто молился, наверно, а кто и не молился. Точно не знаю. Я стоял снаружи в охранении, под клёнами, а клёны шумели на ветру, и не было слышно, - объяснил он.
- Стоял под клёнами?
- С ними внутри был Казимирас…Туткус…
- Туткус? А кто такой Туткус?
- До войны служил в полиции. И как доброволец тушил в Мишкине пожары, за это от президента Сметоны похвальную грамоту получил.
Элишева поправила сползший на глаза платок и о чём-то задумалась. Видно, её интересовали не похвальные грамоты за тушение пожаров, а совсем другие подробности совместной службы Юозаса с Томкусом.
- Скажи, а ты туда меня отвести можешь?
- Куда?
- В синагогу. Надеюсь, ты мне не откажешь. Ведь когда-то ты мне в любви объяснялся, даже обещал жениться и принять еврейство.
- Зачем тебе синагога?
- Чтобы помолиться. За отца и сестру. И за себя.
- Но ты же никогда в Бога не верила.
- Когда верить больше не в кого, волей-неволей поверишь в кого угодно.
- Cинагога заперта. На дверях амбарный замок, а ключи в штабе у Тарайлы.
Просьба Элишевы ошеломила Томкуса. Он никак не мог взять в толк, зачем она, рискуя собой, вообще пустилась среди ночи из Юодгиряй в Мишкине и пришла сюда на Рыбацкую улицу. Неужели только затем, чтобы помолиться за отца и сестру в местечковой синагоге? Господь Бог выслушивает молитвы везде и всюду, даже - да не покарает Он его за кощунство - в нужнике, когда вдруг обручем кишки скрутит.
Невозмутимость, с которой Элишева выражала свои странные прихоти, поражала его и настораживала, но он старался не выдавать себя. Он ждал от неё не просьб, не воспоминаний, а проклятий, обвинений, слёз, чего угодно, но только не этого - отведи, видишь ли, её в синагогу, где с Господом Богом общаются только одичавшие мыши.
- По-моему, тебе на людях лучше не показываться, - сказал Юозас.
- А мы всё обставим так, что люди никакого внимания не обратят на нас. Кого в наше время удивишь такой картиной: под конвоем гонят куда-то еще одну пойманную еврейку. Упрешь мне дуло винтовки в спину и - вперёд! Только не говори, что мое место в сумасшедшем доме. Просто не хочется быть счастливым исключением, отсиживаться на хуторе, вдоволь есть и спать. И проклинать себя за то, что сбивала масло или доила в хлеву корову в то время, когда из дому угоняли моего отца и Рейзл. Ты меня слушаешь?
- Слушаю, слушаю. Ты не хочешь быть счастливым исключением.
- Так вот. Выведешь меня на улицу и погонишь, как моего отца и мою сестру, в Зеленую рощу. Я хочу пройти от начала и до конца весь путь, который прошли они.
- Ты совсем сдурела! Зачем устраивать такой маскарад?!
- Ты зря волнуешься! Я же не требую от тебя, чтобы ты меня расстреливал.
- А я никого не расстреливал… Никого, - задохнулся он от ярости.- Я стоял в охранении.- И повторил по слогам: - В о-хра-не-нии!
- Под клёнами? - съязвила Элишева.
- Под клёнами. Бог свидетель. А ты вместо того, чтобы не рыпаться и спокойно сидеть на хуторе, занимаешься тем, что играешь в дразнилки с костлявой и сама лезешь в петлю!
- А висеть в петле с удавкой на шее и при этом оставаться в живых, по-твоему, лучше? Висеть и знать, что всё, что было тебе дорого, провалилось в тартарары, а то, что у тебя осталось, это только страх и неуверенность, это лучше?
- С удавкой на шее? Что ты мелешь! Тебя на хуторе не обижают, кормят, берегут. Да с тобой поменялся бы с радостью каждый из тех, за кого ты собираешься молиться.
- Свинью тоже кормят и холят, пока не прирежут, - не дрогнула Элишева.
За открытым окном загомонили, защебетали проснувшиеся птицы.
Рассвет, как заправский маляр, своей невидимой кистью начал перебеливать черновик ночи - дома, улицы, крыши, стены, потолки, половицы.
Так и не подыскав себе подходящей звёздной пары, покинул небеса жених - молодой белолицый месяц.
- Благодари Бога, что ты нарвалась на меня, а не на кого-то другого из нашего отряда, того же, скажем, Туткуса, - похвалил самого себя Юозас. - Он бы с тобой не церемонился и язык зря не студил.
- Согласна, мне повезло. Другой на твоём месте не стал бы со мной миндальничать - нажал бы на курок только за то, что я посмела прийти в свой дом, чтобы минуточку посидеть за своим столом, погладить, как кладбищенские надгробья, родные стены, - выглянув в окно на запруженную новорожденным светом Рыбацкую улицу, сказала Элишева. - Ведь тут умирала моя мама. Тут я родилась и сделала свой первый шаг. И отсюда, Йоске, сделаю и последний шаг. Если ты мне поможешь.
Она впервые назвала его по имени.
- Ты уж прости за откровенность, но я ещё не слышал, чтобы кто-то потворствовал самоубийцам.
Томкус прикусил губу.
- Говори, говори!
- По мне, если хочешь знать, уж куда лучше висеть живым с удавкой на шее, чем болтаться мертвым в петле, - сказал он после продолжительной паузы. - И поэтому я предлагаю вот что. Пока еще не совсем рассвело, и на улицах ни души, выйти по окольным улицам из местечка на просёлок, оттуда дойти до развилки, где своего Мессию дожидается Прыщавый Семён, а потом через Чёрную пущу прямиком на хутор Ломсаргиса. Ты туда успеешь как раз к завтраку, в Юодгиряй тебе обрадуются и простят твой побег. Я не хочу, чтобы ты… ну ты сама понимаешь, чего я, ей-Богу, не хочу… сама догадываешься, о чём я…
- Ладно, жених, - перебила его Элишева. - Не трать зря на уговоры время. Не отведешь - сама пойду.
Томкус сплюнул, вытер рукавом губы и молча засеменил в угол к своей винтовке.
- Твоё упрямство осточертело, - сказал он. - Я пошёл на службу. А ты как хочешь - лезь в петлю сама или продолжай, пока тебя не застукают, сидеть у своих надгробий.
Он схватил винтовку и решительно двинулся к выходу, но, взявшись за покрытый ржавчиной засов, вдруг обернулся и с какой-то злой жалостью сказал:
- Подумай еще раз: кому ты своей жертвой что-нибудь докажешь? Себе? Другим? Человек может что-нибудь доказать другим, только когда он жив. Пойми: если не вернешься к Ломсаргису, то пропадешь.
Юозас толкнул дверь, собираясь оставить Элишеву одну, но вдруг за спиной услышал её голос:
- А что, Йоске, если мы сделаем так: до Зелёной рощи мы дойдем с тобой вместе, а там я сама решу, куда мне идти? Может быть, и вернусь на хутор.
Обманет, мелькнуло у Томкуса, не вернется. Евреи всегда остаются евреями. Где не могут взять силой, там стараются добиться хитростью. Впрочем, какая ему разница, хитростью, не хитростью - каждый выбирает свою судьбу сам.
И Томкус не стал возражать. Если и обманет, то от этого пострадает только она. Видит Бог, он, Юозас, Йоске, искренне хотел ей помочь, хотел этой помощью облегчить и собственную, запутавшуюся, как рыба в сетях, душу. Он хотел, чтобы по ночам ему снились не кошмары, не Зелёная роща с её рвами, а детство, рыбалка в устье кишащего тайнами и рыбами Немана; качающаяся на волнах просмоленная лодка; облака, плывущие над отцовским капюшоном, нахлобученным на самые уши, и над его, мальца, головой со светлыми кудряшками, похожими на посыпанные корицей хрустящие крендельки, которые пекла на пасху мать Элишевы Пнина.
- Я готова, - объявила Элишева.
- Может, ты хочешь что-нибудь взять с собой?..
- Взять? - Элишева не сразу поняла, о чём услужливый Томкус говорит.
- Ну, например, эти подсвечники. Или карманные часы отца. Он их снял и оставил на комоде. Их надо только завести.
- Нет, нет!
- Может, какое-нибудь платье из шкафа? Блузку? Свитерок? Я их нафталином пересыпал.
- Пусть останутся для твоей невесты. То, что, Йоске, я хотела бы взять, нельзя ни надеть, ни зажечь, ни завести, - она встала, снова погладила "Зингер" и сказала: - Другое время - не на часах, а за окнами - нам все равно не удастся завести. Пошли!
Что-то похожее он слышал от своей матери. Видно, женщины в отличие от мужчин думают одинаково, - мелькнуло у Юозаса, и он вышел вслед за Элишевой.
Сторонясь первых прохожих, они обогнули рыночную площадь и комендатуру и окольными путями добрались до окраины местечка.
Под сень Зелёной рощи Элишева и Томкус вошли, когда солнце уже во всей своей красе выкатилось из чрева ночи на небосклон и осветило всю округу. Оно слепило глаза, и Элишева рукавом смахивала позолоченные им слёзы.
- Где эти клёны, под которыми ты стоял? - спросила она.
- Там, - Томкус равнодушно показал рукой на купу деревьев, за которыми виднелся засыпанный песком и заваленный валежником длинный ров.
- Ты можешь вернуться на свою службу. Я хотела бы тут остаться одна. Без свидетелей - сказала Элишева. - Дорогу на хутор я знаю, как свои пять пальцев. Не заблужусь.
- Хорошо, - сказал он, но не сдвинулся с места.
- Уходи! Ты сейчас тут лишний, - глухо промолвила Элишева и зашагала к купе деревьев.
Юозас еще долго стоял неподвижно, издали всматриваясь, как она раскачивается в такт молитвы. В тишине, которую не нарушали ни ветер, ни птицы, ни шелест листьев, до него долетали непонятные, гортанные слова. Казалось, над рвом склоняется не женщина, а кружит какая-то диковинная, залетевшая из раскаленной пустыни птица, без крыльев и без оперенья, только с одним огромным клювом, из которого извергаются стон и рыданье, заполняющие всю рощу и восходящие к самому Божьему престолу.
Юозас переложил винтовку в левую руку и, трижды перекрестив Элишеву, зашагал обратно в Мишкине.
Был уже вечер, когда Элишева добралась до развилки.
По обочине, в рваной белой рубахе, босой, с длинным пастушеским посохом близ сколоченной доброхотами хатки-времянки прохаживался сын корчмаря Ешуа Семён. Услышав шаги, он замахнулся посохом на темноту, как на лесного зверя, и прохрипел:
- Сгинь, сгинь!
- Не бойся. Я не дикий зверь. Я - Элишева. И знаю, что ты не меня ждешь.
- Не тебя. Я жду Мессию. Когда Он придёт, я первый приведу его в Мишкине. И тогда мертвые встанут из могил, грешники раскаются, а я отряхну с себя вину.
Ветер трепал седые волосы Семёна, раздувал его холщевую рубаху, и на фоне чернеющих деревьев он напоминал большую, едва мерцающую в сумраке субботнюю свечу, которую по оплошности забыли погасить.
Элишева глядела на него с восхищенным состраданием. Она, может быть, без колебаний встала бы рядом с ним и стояла бы на развилке и в дождь и в метель, терпела бы, как он, насмешки и лишения, если бы верила в Избавителя. Но она знала, что каждый сам должен избавить себя от грехов и отряхнуть с себя вину. И неважно, что иногда для этого приходится прибегать к посторонней помощи - призывать Избавительницу-смерть.
- Сама запомни и всем другим скажи, что пока я тут на развилке стою, Он мимо Мишкине не пройдет, - попросил Семён и стукнул посохом о землю.
- Запомню, запомню. И обязательно всем скажу. Если еще кого-нибудь увижу, - пообещала Элишева и скрылась в темноте.

Вернуться на главную страницу


Архив Парка культуры

 
Слово редактора
mz
mz
У нас в Америке
mz
 
Недельная
глава Торы
mz
mz
mz
mz
mz
mz
mz
На еврейской улице
mz
mz
Парк культуры
mz
Почти Серьезно
mz
Будьте здоровы
mz
mz
mz
mz
mz
Архив
 
 
israelinfo.ru - Израиль на ладони
Dolfi
Ben Zion. Еврейский ответ на еврейский вопрос. Все о сынах Сиона в мире и пост-советском пространстве. Обсуждение актуальных проблем антисемитизма и шовинизма. Множество статей о еврейской культуре. Еврейские анекдоты. Еврейская музыка. Еврейская литература

Ami 24273 байт

redlights.gif
languages-study.gif
jew_p.gif
supreme.jpg
Jerusalem Chronicles

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Электронный адрес, по которому вы можете обращаться к нам :

shkolnik2002@yahoo.com

Главный редактор – Леонид Школьник   

 © Все права на материалы, находящиеся на сайте   http://www.newswe.com     охраняются  в соответствии  с международными законами, в том числе положением об авторском праве.  При любом использовании материалов сайта  ссылка на www.NewsWe.com обязательна.